Аплодисменты для Кукольника продолжение
Книги / Необычное
Глава 2
Я немного пошатался по улицам. В ушах звучало жалкое мекание несчастной козы, а перед внутренним взором всплывали, то бледнея, то разгораясь с новой силой, картинки, одна другой непригляднее. Огромный игольчатый холм, полный кусачих муравьев, тени облаков на мокрой траве, и занесенные для удара вилы, и серебряный ручей, удавкой затянувшийся на шее Кукольника. Все мелькало и выстраивалось в самую дикую в мире пьесу, какую я бы не согласился сыграть на школьной сцене даже под дулом пистолета. Во всяком случае, так я думал в тот момент.
Когда голод, наконец, загнал меня домой, первое, что я почувствовал, войдя на кухню, – это запах подгоревших макарон. Мама решила приготовить обед, какое событие. Но получилось, как всегда: поставила кастрюлю на плиту и занялась другими делами, а вода между тем выкипела, и все содержимое припеклось к дну.
- Ну что, маман, есть нечего? – спросил я вместо приветствия, слегка в нос, на французский манер. – Пойдем, что ли, к Фабио?
- Думаешь, у меня деньги в огороде растут? – огрызнулась она. – У твоего отца зарплата в конце месяца, а сейчас только семнадцатое.
Мать сидела за кухонным столом с карандашом в руке и быстрыми штрихами что-то подчеркивала в разложенной перед ней газете. Я пожал плечами и открыл дверцу холодильника, раздумывая, пожарить ли яичницу или нарезать салат. Хотелось чего-нибудь побыстрее и посытнее.
- Проголодался, да? – вздохнула мама, разглядывая меня с любопытством, словно какое-то диковинное насекомое. - Мальчишек твоего возраста не прокормишь. Что поделать – растешь. Ладно, Седрик, пошли в «Perle», собирайся.
- Это ты собирайся, в халате сидишь, – пробурчал я и облизнулся.
У Фабио готовили вкусно. Кроме нас в ресторанчике обедали двое незнакомцев – видно, приезжие. Старый господин лет шестидесяти, с бородавкой на левой щеке, важный и крепкий, и красивая девушка, похожая на нашу учительницу математики, только моложе. Я смотрел на нее, уплетая бобы с тонкими треугольными хлебушками, которые можно было макать в острый соус, и гадал, кем она приходится старику. Внучкой? Дочерью? Любовницей? Они сидели друг напротив друга за столиком у окна, так что лучи солнца, просачиваясь сквозь желтые занавески, окрашивали волосы и плечи девушки нежно-золотым. Пожилой господин склонился к ней через блюдо с овощами и тарелку с дымящимся супом и, улыбаясь, что-то говорил, легонько дотрагиваясь короткими пухлыми пальцами до ее руки. У красных босоножек девушки крутилась, выпрашивая еду, огненно-рыжая кошка Фабио.
- Перестань пялиться на людей, – прошипела мать и больно толкнула меня ногой. – Это неприлично.
Я дернулся и от неожиданности выронил вилку, запачкав подливкой белую скатерть.
- Господи, Седрик, и в кого ты у меня такой нескладный?!
Ответ подразумевался сам собой – в отца, конечно. Мы с ним оба нескладные, хотя макароны в кастрюле подгорают не у нас.
«А не написать ли сценарий про мою маман? – раздумывал я – И про все ее закидоны?». Успех будет ошеломляющий. Такого типажа не придумаешь нарочно. Вот только если мать придет посмотреть и узнает себя – а она узнает, – то что она мне сделает? Закатит дома истерику – с ремнем, валидолом, битьем посуды и хлопаньем дверьми – или публично надает пощечин? Последнее уже случалось однажды, чуть меньше двух лет назад. Не помню, чем в тот раз провинился, но после экзекуции я сбежал из дома и четыре дня жил у Бальтесов. Именно тогда мы с Морицем крепко сдружились. Потом с родителями помирился, но пережить такой позор снова, да еще на глазах у всей школы, я не был готов даже из любви к искусству.
Старик с девушкой расплатились и вышли из ресторанчика, а кошка переместилась под наш стол. Вместе с их уходом что-то сдвинулось в пространстве, как будто оно лишилось одной из степеней свободы. Я продолжал размышлять, не сознавая, что трепыхание моей мысли теперь – всего лишь конвульсивное подергивание пришпиленной к доске бабочки. Меланхолично ковырял вилкой бобы – аппетит почему-то пропал, как отрезало – и прислушивался к сытому мурлыканью под ногами.
- Мам, – спросил я вдруг неожиданно для самого себя, – ты слышала про такого... бродячего артиста? Он показывал спектакли с марионетками. Его, говорят...
- Седрик! – мать поджала губы, а голос ее взвился до визгливых, истерических нот. – Ты долго будешь есть? Я не собираюсь торчать здесь весь день. Мерзость он показывал и получил по заслугам. Ты понял? Мерзость.
Следующим утром, стоя на газоне за домом Миллеров, Лина растерянно огляделась, и на ее лице появилась та же брезгливая гримаса, которую я наблюдал накануне у своей маман при упоминании Кукольника.
- Ребята, мы... Вы не смейтесь только, но мы вчера что-то очень плохое на волю выпустили. Какую-то...
Она запнулась и подыскивала слово, но то, как видно, не шло на язык. Да и как назвать аморфное, злое серебрение, прочертившее лужайку наискосок и оставившее после себя густую поросль кошачьей травы? Или она тут и раньше росла? Кто бы теперь мог сказать?
Зато у меня слово было наготове.
- Мерзость. Какую-то Мерзость мы выпустили.
- Да! – подтвердила Лина, а Мориц спросил:
- С чего ты взяла?
- А ты сам посмотри внимательнее, – ответила Лина.
Мы с Морицем, как по команде, опустились на четвереньки и принялись изучать почву в том месте, где пролилась вода из бочки. Серебряная струйка давно впиталась. В пыли не осталось никаких следов. Новенькие стебельки кошачьей травы выглядели сильными и сочными. Будь я кошкой, сказал бы – аппетитными.
- Ну, – неопределенно хмыкнул Мориц, задумчиво водя по земле бледным лучом фонарика. – Взошло тут что-то на радость поселковым мяукам. Ты об этом? Ну, и что?
- Да вы встаньте, мальчики. Посмотрите сверху.
- Как бы поверх травы и в то же время чуть-чуть вглубь, – веско изрек Марк. Очевидно, он видел то же самое, что и его сестра.
Я поднялся на ноги. Прищурившись так, что солнце в просвете облаков превратилось в узкое веретено, а лужайка заблестела и растеклась волнами, как озеро в знойный день, сконцентрировался на лежащей бочке. Сияние исходило от нее переливчатой короной и слепило глаза. Яркие бело-желтые лучи почти вертикально падали с неба, и такие же, только чуть потемнее, насыщенные зелеными испарениями жизни, восходили им навстречу. Только в некоторых местах нисходящие и восходящие потоки ломались, как бы проваливаясь в пустоту. Например, у самого устья бочки – оттуда словно вытекала черная река, рассекая лужайку кривым шрамом. Теперь я увидел его отчетливо, как и всю картинку – воспаленный, уродливый рубец на фоне сверкающего мира. Он протянулся от гаража до той березки, у которой еще вчера паслась коза. Но самое страшное было в другом: под шрамом начиналась гангрена. Половина лужайки и почти весь участок Миллеров – насколько я мог его рассмотреть – казались мертвыми. Я даже не знаю, как объяснить, потому что никогда раньше такого не встречал. Это можно сравнить с ампутированной рукой – вроде бы та же, что и раньше, целая, да только не живая. Вот и те кусочки земли – они не поглощали солнца и не излучали ответного тепла.
- Боже мой, – только и сказал я.
За моей спиной Мориц с шумом втянул в себя воздух.
Так бы мы и стояли, как четыре истукана возле пустой бочки, если бы дверь дома не отворилась и на крыльцо не вышел Фредерик, старший из трех сыновей Генриха Миллера. Его заляпанные машинным маслом тренировочные штаны пузырились на коленях. Майка топорщилась, открывая волосатую грудь. Он хмуро посмотрел в нашу сторону, заслонившись от солнца ладонью.
- Ребят, вы вчера Белоснежку ничем не кормили?
- Нет, – ответили мы в один голос.
Фредерик Миллер задумчиво поскреб пятерней голову, зевнул и спустился с крыльца на задний дворик. Оттуда послышалось его недовольное бормотание и шарканье метлы по бетону. Потом звон разбитого стекла и громкие проклятия. Мы испуганно переглянулись.
Шум на заднем дворе Миллеров стих, а через минуту на террасе, отстукивая каблучком ритм, запела Пчелка: «Санкт-Мартин, Санкт-Мартин, Санкт-Мартин скакал сквозь дождь и снег...».
- О, Боже мой, – снова тупо произнес я.
- А что, если это и в самом деле инопланетное нашествие? – жалобно пискнула Лина. – А вдруг так оно и есть?
Мы еще раз внимательно оглядели замаскировавшийся под бочку космический объект. Холодный синеватый металл, гладкий и на вид вполне земной.
- Легированный сплав углеводородистого титана с кристаллическим графитом, – вынес вердикт Мориц. – Производится на четвертой планете системы Альфы Лебедя.
- Кристаллический графит – это алмаз, – возразил я. – А если без шуток?
- Ну, не знаю. Странная штуковина, да. Если присмотреться. Так ведь любой предмет начинает выглядеть странным, если к нему слишком долго присматриваться.
- Надо перевернуть и проверить, не осталось ли там немного той воды, – предложил Марк.
Идея всем понравилась – на словах, – но близнецы Хоффман нерешительно мялись, да и Мориц не спешил первым войти в неприятельский звездолет. Я, не чуя подвоха, лег на траву и бесстрашно просунул голову и плечи в черное отверстие. И – словно очутился в тесном тоннеле, пахнувшем неприятно и железисто – сырым песком, ржавчиной, солью, гнилыми листьями и мясом. Так воняет морская вода у причалов – мутная и нечистая, загаженная пролитым с катеров бензином и дохлой рыбой – или залитый кровью пол на мясокомбинате. Так пахли весы, на которых безумный Часовщик отвешивал время легкомысленным жителям Оберхаузена. От зловонного дыхания смерти меня замутило, а стены тоннеля надвинулись и сдавили мое застрявшее в узком проеме тело так, что захрустели позвонки. Издалека – из душной глубины бочки – мне навстречу сверкнули полные нечеловеческой злобы серебряные глаза. Мерзость! Там еще оставалось немного Мерзости. Я, идиот, сам полез к ней в логово, и уж теперь-то она меня не отпустит. Затащит внутрь и съест. Вместе с этой мыслью на меня накатил такой дикий, парализующий страх, что крик застрял в глотке, словно впихнутый обратно чьей-то сильной рукой, а тоннель закрутился, замелькал и взорвался клочьями угольной темноты. Возможно, кто-то из ребят покатил в тот момент бочку... не знаю... Мне в легкие хлынула, поднявшись со дна, серебряная влажность. Дыхание прервалось, и я потерял сознание.
Очнулся я в доме Миллеров, на плюшевом диванчике в гостиной. Надо мной склонились Мориц, глава семьи Генрих в черном вельветовом пиджаке, Фредерик и хозяйка Мартина с розовощекой Пчелкой на руках. У меня все плыло перед глазами, и казалось, что Пчелка вертится вокруг своей оси, пытаясь укусить мать за руку, а с люстры на тонкой блестящей ниточке свисает огромный, похожий на утыканный спицами клубок шерсти, паук. Вероятно, это было не так, но с моим восприятием что-то случилось, и пару минут я видел то, что нормальным людям видеть, в общем-то, не положено. Да еще горло болело. Страшно.
- ---..-....-..? – произнес Генрих Миллер на непонятном языке, но с вопросительной интонацией.
- Что?
- Седрик, я спрашиваю, у тебя раньше были проблемы с сердцем? Или, может, эпилептические припадки?
Я помотал головой. От этого простого движения комната всколыхнулась, пошла маленькими волнами, точно апельсиновый сок в стакане, когда его взбалтываешь – и вдруг все разом встало на свои места.
- Как ты себя чувствуешь? – допытывался Генрих. – Встать можешь?
Фредерик подозрительно скосил взгляд на моего друга:
- Вы подрались?
- Нет, почему? – ответил я за Морица. – Нормально. Да, могу, – и действительно сел на диване, опустив ступни на пушистый ковер.
Мартина Миллер посадила Пчелку рядом со мной, но та сразу же вспорхнула и ускакала в другую комнату. Взрослые вышли за ней. Через приоткрытую дверь до нас долетали их голоса:
– На мальчишку Янсонов кто-то напал... он не хочет говорить... стесняется того, что ему сделали?
– А что ему сделали? Ты думаешь... э... Да нет.
– Может быть, приступ клаустрофобии? Зачем-то полез в эту бочку... глупый. Все мальчишки глупые в таком возрасте.
– Его, говорят, дома бьют почем зря... Кто?.. Да все знают... В школу приходит в синяках...
Это было уже слишком. Я вскочил, пунцовый от возмущения. Схватил Морица за руку и поволок за собой к выходу. Но не на кухню, где велся разговор, а через террасу на двор и за калитку.
- Какого черта? Какое их собачье дело? Их вообще... – я задыхался, горло как будто стянул огненный обруч. – Их совершенно не касается...
- Седрик, у тебя на шее кровоподтеки, – возразил Мориц. – И что, по-твоему, должны подумать Миллеры? Одно из двух: либо тебе ребята накостыляли, то есть, скорее всего, мы, потому что рядом больше никого не было. Или маньяк напал. Или родители избили. А мать у тебя уже замечена в рукоприкладстве. Так что зря ты кипятишься. Они нам помогли.
- Да понимаю, – прохрипел я, инстинктивно оттягивая ворот тенниски. – Неприятно просто.
- Еще бы.
Я заметил, что солнце успело перевалить зенит и так далеко сместиться к западу, что его нижний край расплющился о резной конек дома Миллеров. Неужели я провалялся в обмороке полдня? В прозрачном предзакатном свете кошачья трава под ногами казалась облитой жидким серебром. Я знал, что стоит прищуриться, и можно увидеть под ней мертвую землю, черное зияние, гниющий рубец. Но не хотелось.
Над лужайкой сгустилась тишина. Ни пения птиц, ни стрекота кузнечиков, ни сочного гула шмелей. А ведь как их много в это время года, в жаркую, сухую погоду – этих мелких насекомых. Ветви березы слегка колышутся на ветру – но беззвучно. Ни шелеста, ни шороха. Как будто у меня лопнули барабанные перепонки. Если закричать – услышу ли я свой крик?
- Слушай, а где Хоффманы? – спросил я нарочито громко.
- Сбежали, – передернул плечами Мориц. – Перетрусили. Когда ты катался по траве, вцепившись себе в горло, зрелище было еще то.
- Я ничего не помню.
- Может, и правда, приступ этой, как ее...
- Клаустрофобии? Вроде никогда не страдал... С другой стороны, я и в бочки никогда раньше не лазил. Вот только... Мориц, нам надо все обсудить. Но не здесь. Мне тут как-то...
Я запнулся, сам не зная, каково мне стоять возле бочки – чем бы она ни являлась в действительности – по щиколотку в мерзко-серебряной кошачьей траве, которой – теперь я точно знал – здесь раньше не было и быть не должно. Страшно? Больно? Одиноко? Я, перечитавший к своим двенадцати годам целую уйму книг, еще не ведал в тот момент, что испытанное мной чувство на самом деле называется красивым французским словом – дежавю.
Мы договорились переночевать сегодня у Морица. Его родители обычно не возражали – они относились ко мне хорошо, считали неглупым, развитым мальчиком. Думали, что я оказываю на их сына хорошее влияние. В семье моего друга царил культ интеллекта, и каждый с IQ выше ста двадцати, автоматически становился там желанным гостем.
Мои предки, как ни странно, тоже не имели ничего против. Мать цеплялась ко мне и начинала воспитывать, только когда я попадался на глаза. В остальное же время я мог проваливать на все четыре стороны. Отец, как правило, отпускал шуточки типа: «У девчонок надо ночевать», а потом добавлял что-нибудь этакое, от чего я краснел не только лицом и шеей, а с макушки до пят.
Несмотря на папины некрасивые остроты, я любил бывать у Морица. Его мама готовила не хуже Фабио, хоть и попроще, и всегда старалась положить мне кусок покрупнее. Может быть, она подозревала, что я дома голодаю. Я от природы худой, но не из-за того, что мало ем, а потому что у меня кость тонкая. Отец развлекал нас с Морицем умной беседой, ненавязчиво проверяя нашу эрудицию. Наверное, не хорошо так говорить, нечестно по отношению к моим родителям, но в семье Бальтесов я чувствовал себя гораздо лучше, чем в своей собственной.
А потом я и Мориц забирались на чердак, бросали на пол старые матрацы и, лежа голова к голове, полночи перешептывались о самом сокровенном, часто о таком, о чем ни за что не решились бы говорить при свете дня – пока сон не обрывал наш странный диалог. Это чем-то смахивало на телепатию – наши губы шевелились, но слова текли беспрепятственно из мозга в мозг, сплетаясь в причудливый смысловой орнамент. Как будто мы – не два болтающих перед сном мальчика, но единое разумное существо, этакий двухголовый дракон, который обдумывает сам в себе важные для него вещи. Сквозь узкое наклонное окошко под самым потолком в комнату заглядывала наглая луна. Я видел, что ей очень хочется подслушать наш разговор, но мысли бежали так тесно, что мы сами не понимали, где чьи, а луне все никак не удавалось вклинить между ними свой любопытный взгляд.
В тот вечер фрау Бальтес подала на ужин картофельную запеканку. Рассыпчатую, с грибным соусом, но я почти не мог есть. Горло сдавило, как при ангине, и каждый кусок пропихивался в него с трудом. На языке растекался железистый привкус крови. Я мучился, стараясь не показать, как мне больно, и мечтал о глотке сладкого чая. Не горячего, а теплого, как парное молоко, а лучше, если с ложечкой меда.
Вокруг шеи я повязал газовую косынку маман («Ты хоть педерастический платочек сними, сын, не позорься, эх-хе-хе», – прокричал мне вслед отец, ухмыляясь), а перед этим внимательно изучил в зеркале синюшную припухлость и темно-красные следы, словно от когтей животного. «Неужели я сам себе такое сделал?» – недоумевал я, разглядывая свои коротко остриженные ногти. Я скорее согласился бы поверить во что угодно – в клаустрофобию, эпилепсию, сердечную недостаточность, чем признать очевидное. Наша игра в инопланетный корабль на самом деле не была игрой. Мертвая земля вокруг дома Миллеров нам не почудилась. В бочке действительно сидела Мерзость и чуть не убила меня.
- Седрик, – спросила фрау Бальтес, – а скажи-ка, кто твой любимый писатель? Есть у тебя такой, что по много раз перечитываешь? Вот просто так, для души?
- Рю Мураками, – брякнул я, думая совсем о другом.
Фрау Бальтес от удивления чуть не выронила блюдо, а ее муж многозначительно посмотрел на Морица, словно говоря: «Твой приятель – очень непростой парень. Не по годам умен, читает серьезную литературу, так что бери с него пример».
Дождавшись, когда отец отвернется, Мориц выразительно постучал себя указательным пальцем по виску. Я беспомощно развел руками. Пантомима не укрылась от внимания фрау Бальтес, но та только благодушно улыбнулась:
- Секретничаете, мальчики? Только долго не болтайте, а то завтра проспите до часу.
Знала бы она наши секреты...
На чердаке казалось дымно от висящей в воздухе пыли. Не такой, как на улице, а чуть горьковатой, пахнущей сухим деревом и
старыми книгами. Мы не стали включать свет, а просто стянули матрац с кровати Морица и выволокли из чулана второй – для меня.
- Хорошо, что ты здесь, – пробормотал мой друг, заползая под одеяло. – Мне уже две недели снятся кошмары. Такие, что я просыпаюсь от собственного крика.
- Давай попробую угадать, что тебе снится? – предложил я. – Зачем ты держишь здесь это вот?
Под кроватью, у самого изголовья, лежал пухлый, похожий на амбарный журнал томик с полустертыми готическими буквами на обложке. Из него робко выглядывал заложенный между страниц фонарик.
- Во сне читаешь, что ли? Как побивают камнями, протыкают вилами и сажают на муравейник? Еще бы ты не кричал.
- Знаешь, я не понимаю, как один человек ухитрился обрасти таким количеством легенд? – сказал Мориц и под одеялом взял меня за руку. – Ну, бродил он по этим местам... Сколько лет? Десять, двадцать? Может, и меньше. Говорят, Кукольник погиб молодым.
Я кивнул и закрыл глаза. Жесткие волосы Морица щекотали мне висок.
- Я почему-то все время думаю о нем. Пытаюсь представить, каким он был на самом деле. Как жил, как умер. Боялся он или нет, когда показывал на сцене то, что точно никому не могло понравиться.
- Я тоже, – признался Мориц. – Думаю, что да. Я боялся бы на его месте.
Наши голоса сами собой упали до шепота, сделались невесомыми и легкими, как две сонные бабочки, кружащие вокруг толстого стеклянного плафона. Я даже различал тихий шорох крыльев и тонкое дребезжание стекла. В то же время слова Морица звучали внутри меня – так, как будто он стоял и лучом фонарика водил по лабиринтам моей памяти. И все, на что падал свет, представало с неожиданной, пугающей стороны.
- Седрик, что с тобой случилось?
- Сам не знаю. Там что-то было – в бочке. Мерзость. Сидела, и как только я туда заглянул – напала на меня.
- Мерзость. Вот это ты точно придумал. Мерзость и есть. То, что снаружи красивое, а изнутри злое.
- Это не я... Это маман сказала. В смысле, про Кукольника, что он показывал людям всякую мерзость.
- Он показывал людям их самих такими, какие они есть. Если правда называется мерзостью... – Мориц резко рванул одеяло к себе, отодвинулся от меня и сел. Монолог разумного дракона прервался. Мы опять превратились в двух испуганных подростков. –...тогда этот мир обречен! – закончил он с пафосом.
- Да брось, – мне почему-то захотелось включить свет, но я лежал, свернувшись в комок и держась за распухшее горло, и не мог пошевелиться. Веки слипались, меня клонило в тяжелый сон. – За мир мы еще поборемся. А вот что делать с Мерзостью, я имею в виду, с той, космической? Наверное, мы должны рассказать взрослым? Ведь она опасна.
- Ага. И что ты собираешься рассказывать, умник? Как вылил дождевую воду из бочки? Считаешь, это кого-то заинтересует? У взрослых достаточно своих проблем, чтобы вникать еще и в наши игры.
- А мертвая лужайка? Ты же сам видел. А коза?
- Что лужайка? Мало ли что детям померещилось, – резонно возразил Мориц. – И что коза?
Я понял, что он прав. Действительно, что коза? Мы так и не узнали, что с ней случилось. Мало ли, что имел в виду Фредерик.
«Надо пойти завтра к Миллерам и спросить про козу. Обязательно, это важно», – подумал я засыпая.
Во сне я продолжал чувствовать, как ворочается рядом Мориц, как храпит этажом ниже его отец – сначала тихонько втягивает воздух через нос, а потом выпускает длинную свистящую руладу, так что занавески на окне колышутся – и как бродит, вздымая сор и пыль, грустный ветер по дорогам Оберхаузена.
Продолжение следует..
Я немного пошатался по улицам. В ушах звучало жалкое мекание несчастной козы, а перед внутренним взором всплывали, то бледнея, то разгораясь с новой силой, картинки, одна другой непригляднее. Огромный игольчатый холм, полный кусачих муравьев, тени облаков на мокрой траве, и занесенные для удара вилы, и серебряный ручей, удавкой затянувшийся на шее Кукольника. Все мелькало и выстраивалось в самую дикую в мире пьесу, какую я бы не согласился сыграть на школьной сцене даже под дулом пистолета. Во всяком случае, так я думал в тот момент.
Когда голод, наконец, загнал меня домой, первое, что я почувствовал, войдя на кухню, – это запах подгоревших макарон. Мама решила приготовить обед, какое событие. Но получилось, как всегда: поставила кастрюлю на плиту и занялась другими делами, а вода между тем выкипела, и все содержимое припеклось к дну.
- Ну что, маман, есть нечего? – спросил я вместо приветствия, слегка в нос, на французский манер. – Пойдем, что ли, к Фабио?
- Думаешь, у меня деньги в огороде растут? – огрызнулась она. – У твоего отца зарплата в конце месяца, а сейчас только семнадцатое.
Мать сидела за кухонным столом с карандашом в руке и быстрыми штрихами что-то подчеркивала в разложенной перед ней газете. Я пожал плечами и открыл дверцу холодильника, раздумывая, пожарить ли яичницу или нарезать салат. Хотелось чего-нибудь побыстрее и посытнее.
- Проголодался, да? – вздохнула мама, разглядывая меня с любопытством, словно какое-то диковинное насекомое. - Мальчишек твоего возраста не прокормишь. Что поделать – растешь. Ладно, Седрик, пошли в «Perle», собирайся.
- Это ты собирайся, в халате сидишь, – пробурчал я и облизнулся.
У Фабио готовили вкусно. Кроме нас в ресторанчике обедали двое незнакомцев – видно, приезжие. Старый господин лет шестидесяти, с бородавкой на левой щеке, важный и крепкий, и красивая девушка, похожая на нашу учительницу математики, только моложе. Я смотрел на нее, уплетая бобы с тонкими треугольными хлебушками, которые можно было макать в острый соус, и гадал, кем она приходится старику. Внучкой? Дочерью? Любовницей? Они сидели друг напротив друга за столиком у окна, так что лучи солнца, просачиваясь сквозь желтые занавески, окрашивали волосы и плечи девушки нежно-золотым. Пожилой господин склонился к ней через блюдо с овощами и тарелку с дымящимся супом и, улыбаясь, что-то говорил, легонько дотрагиваясь короткими пухлыми пальцами до ее руки. У красных босоножек девушки крутилась, выпрашивая еду, огненно-рыжая кошка Фабио.
- Перестань пялиться на людей, – прошипела мать и больно толкнула меня ногой. – Это неприлично.
Я дернулся и от неожиданности выронил вилку, запачкав подливкой белую скатерть.
- Господи, Седрик, и в кого ты у меня такой нескладный?!
Ответ подразумевался сам собой – в отца, конечно. Мы с ним оба нескладные, хотя макароны в кастрюле подгорают не у нас.
«А не написать ли сценарий про мою маман? – раздумывал я – И про все ее закидоны?». Успех будет ошеломляющий. Такого типажа не придумаешь нарочно. Вот только если мать придет посмотреть и узнает себя – а она узнает, – то что она мне сделает? Закатит дома истерику – с ремнем, валидолом, битьем посуды и хлопаньем дверьми – или публично надает пощечин? Последнее уже случалось однажды, чуть меньше двух лет назад. Не помню, чем в тот раз провинился, но после экзекуции я сбежал из дома и четыре дня жил у Бальтесов. Именно тогда мы с Морицем крепко сдружились. Потом с родителями помирился, но пережить такой позор снова, да еще на глазах у всей школы, я не был готов даже из любви к искусству.
Старик с девушкой расплатились и вышли из ресторанчика, а кошка переместилась под наш стол. Вместе с их уходом что-то сдвинулось в пространстве, как будто оно лишилось одной из степеней свободы. Я продолжал размышлять, не сознавая, что трепыхание моей мысли теперь – всего лишь конвульсивное подергивание пришпиленной к доске бабочки. Меланхолично ковырял вилкой бобы – аппетит почему-то пропал, как отрезало – и прислушивался к сытому мурлыканью под ногами.
- Мам, – спросил я вдруг неожиданно для самого себя, – ты слышала про такого... бродячего артиста? Он показывал спектакли с марионетками. Его, говорят...
- Седрик! – мать поджала губы, а голос ее взвился до визгливых, истерических нот. – Ты долго будешь есть? Я не собираюсь торчать здесь весь день. Мерзость он показывал и получил по заслугам. Ты понял? Мерзость.
Следующим утром, стоя на газоне за домом Миллеров, Лина растерянно огляделась, и на ее лице появилась та же брезгливая гримаса, которую я наблюдал накануне у своей маман при упоминании Кукольника.
- Ребята, мы... Вы не смейтесь только, но мы вчера что-то очень плохое на волю выпустили. Какую-то...
Она запнулась и подыскивала слово, но то, как видно, не шло на язык. Да и как назвать аморфное, злое серебрение, прочертившее лужайку наискосок и оставившее после себя густую поросль кошачьей травы? Или она тут и раньше росла? Кто бы теперь мог сказать?
Зато у меня слово было наготове.
- Мерзость. Какую-то Мерзость мы выпустили.
- Да! – подтвердила Лина, а Мориц спросил:
- С чего ты взяла?
- А ты сам посмотри внимательнее, – ответила Лина.
Мы с Морицем, как по команде, опустились на четвереньки и принялись изучать почву в том месте, где пролилась вода из бочки. Серебряная струйка давно впиталась. В пыли не осталось никаких следов. Новенькие стебельки кошачьей травы выглядели сильными и сочными. Будь я кошкой, сказал бы – аппетитными.
- Ну, – неопределенно хмыкнул Мориц, задумчиво водя по земле бледным лучом фонарика. – Взошло тут что-то на радость поселковым мяукам. Ты об этом? Ну, и что?
- Да вы встаньте, мальчики. Посмотрите сверху.
- Как бы поверх травы и в то же время чуть-чуть вглубь, – веско изрек Марк. Очевидно, он видел то же самое, что и его сестра.
Я поднялся на ноги. Прищурившись так, что солнце в просвете облаков превратилось в узкое веретено, а лужайка заблестела и растеклась волнами, как озеро в знойный день, сконцентрировался на лежащей бочке. Сияние исходило от нее переливчатой короной и слепило глаза. Яркие бело-желтые лучи почти вертикально падали с неба, и такие же, только чуть потемнее, насыщенные зелеными испарениями жизни, восходили им навстречу. Только в некоторых местах нисходящие и восходящие потоки ломались, как бы проваливаясь в пустоту. Например, у самого устья бочки – оттуда словно вытекала черная река, рассекая лужайку кривым шрамом. Теперь я увидел его отчетливо, как и всю картинку – воспаленный, уродливый рубец на фоне сверкающего мира. Он протянулся от гаража до той березки, у которой еще вчера паслась коза. Но самое страшное было в другом: под шрамом начиналась гангрена. Половина лужайки и почти весь участок Миллеров – насколько я мог его рассмотреть – казались мертвыми. Я даже не знаю, как объяснить, потому что никогда раньше такого не встречал. Это можно сравнить с ампутированной рукой – вроде бы та же, что и раньше, целая, да только не живая. Вот и те кусочки земли – они не поглощали солнца и не излучали ответного тепла.
- Боже мой, – только и сказал я.
За моей спиной Мориц с шумом втянул в себя воздух.
Так бы мы и стояли, как четыре истукана возле пустой бочки, если бы дверь дома не отворилась и на крыльцо не вышел Фредерик, старший из трех сыновей Генриха Миллера. Его заляпанные машинным маслом тренировочные штаны пузырились на коленях. Майка топорщилась, открывая волосатую грудь. Он хмуро посмотрел в нашу сторону, заслонившись от солнца ладонью.
- Ребят, вы вчера Белоснежку ничем не кормили?
- Нет, – ответили мы в один голос.
Фредерик Миллер задумчиво поскреб пятерней голову, зевнул и спустился с крыльца на задний дворик. Оттуда послышалось его недовольное бормотание и шарканье метлы по бетону. Потом звон разбитого стекла и громкие проклятия. Мы испуганно переглянулись.
Шум на заднем дворе Миллеров стих, а через минуту на террасе, отстукивая каблучком ритм, запела Пчелка: «Санкт-Мартин, Санкт-Мартин, Санкт-Мартин скакал сквозь дождь и снег...».
- О, Боже мой, – снова тупо произнес я.
- А что, если это и в самом деле инопланетное нашествие? – жалобно пискнула Лина. – А вдруг так оно и есть?
Мы еще раз внимательно оглядели замаскировавшийся под бочку космический объект. Холодный синеватый металл, гладкий и на вид вполне земной.
- Легированный сплав углеводородистого титана с кристаллическим графитом, – вынес вердикт Мориц. – Производится на четвертой планете системы Альфы Лебедя.
- Кристаллический графит – это алмаз, – возразил я. – А если без шуток?
- Ну, не знаю. Странная штуковина, да. Если присмотреться. Так ведь любой предмет начинает выглядеть странным, если к нему слишком долго присматриваться.
- Надо перевернуть и проверить, не осталось ли там немного той воды, – предложил Марк.
Идея всем понравилась – на словах, – но близнецы Хоффман нерешительно мялись, да и Мориц не спешил первым войти в неприятельский звездолет. Я, не чуя подвоха, лег на траву и бесстрашно просунул голову и плечи в черное отверстие. И – словно очутился в тесном тоннеле, пахнувшем неприятно и железисто – сырым песком, ржавчиной, солью, гнилыми листьями и мясом. Так воняет морская вода у причалов – мутная и нечистая, загаженная пролитым с катеров бензином и дохлой рыбой – или залитый кровью пол на мясокомбинате. Так пахли весы, на которых безумный Часовщик отвешивал время легкомысленным жителям Оберхаузена. От зловонного дыхания смерти меня замутило, а стены тоннеля надвинулись и сдавили мое застрявшее в узком проеме тело так, что захрустели позвонки. Издалека – из душной глубины бочки – мне навстречу сверкнули полные нечеловеческой злобы серебряные глаза. Мерзость! Там еще оставалось немного Мерзости. Я, идиот, сам полез к ней в логово, и уж теперь-то она меня не отпустит. Затащит внутрь и съест. Вместе с этой мыслью на меня накатил такой дикий, парализующий страх, что крик застрял в глотке, словно впихнутый обратно чьей-то сильной рукой, а тоннель закрутился, замелькал и взорвался клочьями угольной темноты. Возможно, кто-то из ребят покатил в тот момент бочку... не знаю... Мне в легкие хлынула, поднявшись со дна, серебряная влажность. Дыхание прервалось, и я потерял сознание.
Очнулся я в доме Миллеров, на плюшевом диванчике в гостиной. Надо мной склонились Мориц, глава семьи Генрих в черном вельветовом пиджаке, Фредерик и хозяйка Мартина с розовощекой Пчелкой на руках. У меня все плыло перед глазами, и казалось, что Пчелка вертится вокруг своей оси, пытаясь укусить мать за руку, а с люстры на тонкой блестящей ниточке свисает огромный, похожий на утыканный спицами клубок шерсти, паук. Вероятно, это было не так, но с моим восприятием что-то случилось, и пару минут я видел то, что нормальным людям видеть, в общем-то, не положено. Да еще горло болело. Страшно.
- ---..-....-..? – произнес Генрих Миллер на непонятном языке, но с вопросительной интонацией.
- Что?
- Седрик, я спрашиваю, у тебя раньше были проблемы с сердцем? Или, может, эпилептические припадки?
Я помотал головой. От этого простого движения комната всколыхнулась, пошла маленькими волнами, точно апельсиновый сок в стакане, когда его взбалтываешь – и вдруг все разом встало на свои места.
- Как ты себя чувствуешь? – допытывался Генрих. – Встать можешь?
Фредерик подозрительно скосил взгляд на моего друга:
- Вы подрались?
- Нет, почему? – ответил я за Морица. – Нормально. Да, могу, – и действительно сел на диване, опустив ступни на пушистый ковер.
Мартина Миллер посадила Пчелку рядом со мной, но та сразу же вспорхнула и ускакала в другую комнату. Взрослые вышли за ней. Через приоткрытую дверь до нас долетали их голоса:
– На мальчишку Янсонов кто-то напал... он не хочет говорить... стесняется того, что ему сделали?
– А что ему сделали? Ты думаешь... э... Да нет.
– Может быть, приступ клаустрофобии? Зачем-то полез в эту бочку... глупый. Все мальчишки глупые в таком возрасте.
– Его, говорят, дома бьют почем зря... Кто?.. Да все знают... В школу приходит в синяках...
Это было уже слишком. Я вскочил, пунцовый от возмущения. Схватил Морица за руку и поволок за собой к выходу. Но не на кухню, где велся разговор, а через террасу на двор и за калитку.
- Какого черта? Какое их собачье дело? Их вообще... – я задыхался, горло как будто стянул огненный обруч. – Их совершенно не касается...
- Седрик, у тебя на шее кровоподтеки, – возразил Мориц. – И что, по-твоему, должны подумать Миллеры? Одно из двух: либо тебе ребята накостыляли, то есть, скорее всего, мы, потому что рядом больше никого не было. Или маньяк напал. Или родители избили. А мать у тебя уже замечена в рукоприкладстве. Так что зря ты кипятишься. Они нам помогли.
- Да понимаю, – прохрипел я, инстинктивно оттягивая ворот тенниски. – Неприятно просто.
- Еще бы.
Я заметил, что солнце успело перевалить зенит и так далеко сместиться к западу, что его нижний край расплющился о резной конек дома Миллеров. Неужели я провалялся в обмороке полдня? В прозрачном предзакатном свете кошачья трава под ногами казалась облитой жидким серебром. Я знал, что стоит прищуриться, и можно увидеть под ней мертвую землю, черное зияние, гниющий рубец. Но не хотелось.
Над лужайкой сгустилась тишина. Ни пения птиц, ни стрекота кузнечиков, ни сочного гула шмелей. А ведь как их много в это время года, в жаркую, сухую погоду – этих мелких насекомых. Ветви березы слегка колышутся на ветру – но беззвучно. Ни шелеста, ни шороха. Как будто у меня лопнули барабанные перепонки. Если закричать – услышу ли я свой крик?
- Слушай, а где Хоффманы? – спросил я нарочито громко.
- Сбежали, – передернул плечами Мориц. – Перетрусили. Когда ты катался по траве, вцепившись себе в горло, зрелище было еще то.
- Я ничего не помню.
- Может, и правда, приступ этой, как ее...
- Клаустрофобии? Вроде никогда не страдал... С другой стороны, я и в бочки никогда раньше не лазил. Вот только... Мориц, нам надо все обсудить. Но не здесь. Мне тут как-то...
Я запнулся, сам не зная, каково мне стоять возле бочки – чем бы она ни являлась в действительности – по щиколотку в мерзко-серебряной кошачьей траве, которой – теперь я точно знал – здесь раньше не было и быть не должно. Страшно? Больно? Одиноко? Я, перечитавший к своим двенадцати годам целую уйму книг, еще не ведал в тот момент, что испытанное мной чувство на самом деле называется красивым французским словом – дежавю.
Мы договорились переночевать сегодня у Морица. Его родители обычно не возражали – они относились ко мне хорошо, считали неглупым, развитым мальчиком. Думали, что я оказываю на их сына хорошее влияние. В семье моего друга царил культ интеллекта, и каждый с IQ выше ста двадцати, автоматически становился там желанным гостем.
Мои предки, как ни странно, тоже не имели ничего против. Мать цеплялась ко мне и начинала воспитывать, только когда я попадался на глаза. В остальное же время я мог проваливать на все четыре стороны. Отец, как правило, отпускал шуточки типа: «У девчонок надо ночевать», а потом добавлял что-нибудь этакое, от чего я краснел не только лицом и шеей, а с макушки до пят.
Несмотря на папины некрасивые остроты, я любил бывать у Морица. Его мама готовила не хуже Фабио, хоть и попроще, и всегда старалась положить мне кусок покрупнее. Может быть, она подозревала, что я дома голодаю. Я от природы худой, но не из-за того, что мало ем, а потому что у меня кость тонкая. Отец развлекал нас с Морицем умной беседой, ненавязчиво проверяя нашу эрудицию. Наверное, не хорошо так говорить, нечестно по отношению к моим родителям, но в семье Бальтесов я чувствовал себя гораздо лучше, чем в своей собственной.
А потом я и Мориц забирались на чердак, бросали на пол старые матрацы и, лежа голова к голове, полночи перешептывались о самом сокровенном, часто о таком, о чем ни за что не решились бы говорить при свете дня – пока сон не обрывал наш странный диалог. Это чем-то смахивало на телепатию – наши губы шевелились, но слова текли беспрепятственно из мозга в мозг, сплетаясь в причудливый смысловой орнамент. Как будто мы – не два болтающих перед сном мальчика, но единое разумное существо, этакий двухголовый дракон, который обдумывает сам в себе важные для него вещи. Сквозь узкое наклонное окошко под самым потолком в комнату заглядывала наглая луна. Я видел, что ей очень хочется подслушать наш разговор, но мысли бежали так тесно, что мы сами не понимали, где чьи, а луне все никак не удавалось вклинить между ними свой любопытный взгляд.
В тот вечер фрау Бальтес подала на ужин картофельную запеканку. Рассыпчатую, с грибным соусом, но я почти не мог есть. Горло сдавило, как при ангине, и каждый кусок пропихивался в него с трудом. На языке растекался железистый привкус крови. Я мучился, стараясь не показать, как мне больно, и мечтал о глотке сладкого чая. Не горячего, а теплого, как парное молоко, а лучше, если с ложечкой меда.
Вокруг шеи я повязал газовую косынку маман («Ты хоть педерастический платочек сними, сын, не позорься, эх-хе-хе», – прокричал мне вслед отец, ухмыляясь), а перед этим внимательно изучил в зеркале синюшную припухлость и темно-красные следы, словно от когтей животного. «Неужели я сам себе такое сделал?» – недоумевал я, разглядывая свои коротко остриженные ногти. Я скорее согласился бы поверить во что угодно – в клаустрофобию, эпилепсию, сердечную недостаточность, чем признать очевидное. Наша игра в инопланетный корабль на самом деле не была игрой. Мертвая земля вокруг дома Миллеров нам не почудилась. В бочке действительно сидела Мерзость и чуть не убила меня.
- Седрик, – спросила фрау Бальтес, – а скажи-ка, кто твой любимый писатель? Есть у тебя такой, что по много раз перечитываешь? Вот просто так, для души?
- Рю Мураками, – брякнул я, думая совсем о другом.
Фрау Бальтес от удивления чуть не выронила блюдо, а ее муж многозначительно посмотрел на Морица, словно говоря: «Твой приятель – очень непростой парень. Не по годам умен, читает серьезную литературу, так что бери с него пример».
Дождавшись, когда отец отвернется, Мориц выразительно постучал себя указательным пальцем по виску. Я беспомощно развел руками. Пантомима не укрылась от внимания фрау Бальтес, но та только благодушно улыбнулась:
- Секретничаете, мальчики? Только долго не болтайте, а то завтра проспите до часу.
Знала бы она наши секреты...
На чердаке казалось дымно от висящей в воздухе пыли. Не такой, как на улице, а чуть горьковатой, пахнущей сухим деревом и
старыми книгами. Мы не стали включать свет, а просто стянули матрац с кровати Морица и выволокли из чулана второй – для меня.
- Хорошо, что ты здесь, – пробормотал мой друг, заползая под одеяло. – Мне уже две недели снятся кошмары. Такие, что я просыпаюсь от собственного крика.
- Давай попробую угадать, что тебе снится? – предложил я. – Зачем ты держишь здесь это вот?
Под кроватью, у самого изголовья, лежал пухлый, похожий на амбарный журнал томик с полустертыми готическими буквами на обложке. Из него робко выглядывал заложенный между страниц фонарик.
- Во сне читаешь, что ли? Как побивают камнями, протыкают вилами и сажают на муравейник? Еще бы ты не кричал.
- Знаешь, я не понимаю, как один человек ухитрился обрасти таким количеством легенд? – сказал Мориц и под одеялом взял меня за руку. – Ну, бродил он по этим местам... Сколько лет? Десять, двадцать? Может, и меньше. Говорят, Кукольник погиб молодым.
Я кивнул и закрыл глаза. Жесткие волосы Морица щекотали мне висок.
- Я почему-то все время думаю о нем. Пытаюсь представить, каким он был на самом деле. Как жил, как умер. Боялся он или нет, когда показывал на сцене то, что точно никому не могло понравиться.
- Я тоже, – признался Мориц. – Думаю, что да. Я боялся бы на его месте.
Наши голоса сами собой упали до шепота, сделались невесомыми и легкими, как две сонные бабочки, кружащие вокруг толстого стеклянного плафона. Я даже различал тихий шорох крыльев и тонкое дребезжание стекла. В то же время слова Морица звучали внутри меня – так, как будто он стоял и лучом фонарика водил по лабиринтам моей памяти. И все, на что падал свет, представало с неожиданной, пугающей стороны.
- Седрик, что с тобой случилось?
- Сам не знаю. Там что-то было – в бочке. Мерзость. Сидела, и как только я туда заглянул – напала на меня.
- Мерзость. Вот это ты точно придумал. Мерзость и есть. То, что снаружи красивое, а изнутри злое.
- Это не я... Это маман сказала. В смысле, про Кукольника, что он показывал людям всякую мерзость.
- Он показывал людям их самих такими, какие они есть. Если правда называется мерзостью... – Мориц резко рванул одеяло к себе, отодвинулся от меня и сел. Монолог разумного дракона прервался. Мы опять превратились в двух испуганных подростков. –...тогда этот мир обречен! – закончил он с пафосом.
- Да брось, – мне почему-то захотелось включить свет, но я лежал, свернувшись в комок и держась за распухшее горло, и не мог пошевелиться. Веки слипались, меня клонило в тяжелый сон. – За мир мы еще поборемся. А вот что делать с Мерзостью, я имею в виду, с той, космической? Наверное, мы должны рассказать взрослым? Ведь она опасна.
- Ага. И что ты собираешься рассказывать, умник? Как вылил дождевую воду из бочки? Считаешь, это кого-то заинтересует? У взрослых достаточно своих проблем, чтобы вникать еще и в наши игры.
- А мертвая лужайка? Ты же сам видел. А коза?
- Что лужайка? Мало ли что детям померещилось, – резонно возразил Мориц. – И что коза?
Я понял, что он прав. Действительно, что коза? Мы так и не узнали, что с ней случилось. Мало ли, что имел в виду Фредерик.
«Надо пойти завтра к Миллерам и спросить про козу. Обязательно, это важно», – подумал я засыпая.
Во сне я продолжал чувствовать, как ворочается рядом Мориц, как храпит этажом ниже его отец – сначала тихонько втягивает воздух через нос, а потом выпускает длинную свистящую руладу, так что занавески на окне колышутся – и как бродит, вздымая сор и пыль, грустный ветер по дорогам Оберхаузена.
Продолжение следует..
Источник: проза.ру
Автор: Джон Маверик
Топ из этой категории
Проблема с локализацией языков Windows Defender, Microsoft Store в Windows 11
В новейшей ОС Microsoft Windows 11 некоторые приложения и службы (напр. Windows Defender, Microsoft Store) не...
Помолодей нa 13 лет зa 9 месяцев!
Итальянские ученыe сделали oткрытие, дающее женщинам прекрасный стимул pacтаться с пpивычкой курения. Cогласно...