Нам не дано предугадать
Книги / Необычное
В классной комнате неровными пятнами царило солнце и пели сверчки.
- Нам не дано предугадать... - монотонно диктовал учитель, и голос его, тусклый и сонный, тонул в серебряных трелях, - как слово наше...
Пятнадцать лохматых голов склонились над тетрадками.
- ... слово наше... Написали? Отзовется. Точка.
«Отзо... Как? Наше — что?» - спрашивали друг у друга дети. Из-за сверчков они едва могли разобрать слова диктанта.
Учителя звали Свен Свеныч, но ребята, конечно же, называли его Свин Свинычем. Не в глаза, понятно, а между собой. При этом во всей школе едва ли отыскался бы человек с менее «свинской» внешностью, чем учитель этики. Свен Свеныч был высок, сухощав и темен лицом. Кисти рук — тоже темные — шевелились беспокойно, когда он стоял у доски. Черные паучьи пальцы едва удерживали мел или указку. Тонкий в талии, учитель колыхался, как на сильном ветру, словно готовый в любую секунду переломиться пополам. Ходили слухи, что в детстве он чуть не погиб в сильном пожаре — хотя кожа его вовсе не выглядела обгоревшей, только очень смуглой и глянцевой — или переболел какой-то экзотической болезнью.
- Наше слово. Кто тут глухой? Так, хрр... хм... - Свиныч прокашлялся и сплюнул в платок густую чернильную мокроту. Этой странной его способности — плеваться чернилами — дивились не только наивные школьники, но и многие взрослые, их родители. - Виктория, прочти, пожалуйста.
Встала бойкая девочка в белой ретро-блузке и с золотой челкой до бровей.
- Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется, - лихо оттарабанила Виктория.
- Спасибо. Хм... Друзья мои, этот стих русского поэта Федора Ивановича Тютчева — предостережение нам всем. Кто знает, почему?
Третьеклашки затаились, как мыши. Отличница Софи торопливо листала учебник. Костик и Дина, сидевшие за первой партой — а потому частенько принимавшие огонь на себя — демонстративно скребли затылки. Алик, крепкий щекастый паренек, похожий на грустного хомяка, машинально черкал ручкой на полях тетради.
- Дина, как ты понимаешь эту фразу?
- Ну... э... это значит, что мы иногда... э... говорим, и сами не знаем что.
- Нет, не совсем так. Спасибо, Дина. Мои юные друзья, - слабенький голос учителя этики окреп и взлетел над аудиторией, а это означало, что Свин Свиныч сел на своего любимого конька, - я хочу объяснить вам, почему в нашем мире запрещено любое творчество. Это сделано ради вашей, дети, безопасности. Ради нашей всеобщей безопасности. Да! Я расскажу вам, почему у нас нет ни литературы, ни живописи, ни любого иного искусства, а только наука о том, как правильно себя вести... Алексей! - вскрикнул он почти истерически. - Немедленно положи ручку! Что ты делаешь?!
Алик дернулся от неожиданности и чуть не смахнул на пол стопку книг.
- Я записал фамилию русского поэта, Сви... ой, Свен Свеныч, - соврал он первое, что пришло на ум.
- А... да. Молодец. Так вот, друзья, при любом творческом акте выделяется огромное количество энергии. Чтобы вы представили... как атомный взрыв, но невидимый, внутренний. Эта энергия — огромная, подчеркиваю — меняет все вокруг, а особенно самого творца. Скажу проще: когда мы творим что-то, мы сами этим становимся.

Последнюю фразу учитель произнес так громко, что все дети вздрогнули, а сам Свиныч закашлялся и пошатнулся, комично всплеснув руками — но никто не засмеялся. Было нечто инфернальное в этом судорожном танце, такое, от чего хочется нырнуть под парту или забраться в стенной шкаф.
- Но ведь можно сочинить что-то хорошее, - робко сказала Софи, - и стать чем-нибудь хорошим?
Свин Свиныч грустно усмехнулся.
- Девочка, все так. Теоретически. Вопрос в том, что плохо, а что хорошо? Как отличить одно от другого? Тем более — заранее, на стадии эскиза, задумки? Где он — критерий «хорошести»? Пока мы, люди, не умеем различать добро и зло...
Класс оживился.
- Как это не умеем? - загудели ученики. - Очень даже умеем!
- Ну, вот смотрите, простой пример, - Свиныч вытянул обе руки — ладонями кверху, точно обратившись в живые весы Озириса. - Кто мне ответит, сверчки — это добро или зло?
«Зло, - кричали одни, - громко стрекочут, мешают вести уроки».
«Добро, - возражали другие. - Они — часть природы, а природу надо любить и беречь».
Алик, которому экзистенциальные споры были скучны, снова взялся за ручку и, зубами стянув колпачок, локтем пододвинул к себе тетрадь. Скрип пера по бумаге развлекал и успокаивал.
- Если вы не можете оценить такой пустяк, - веско произнес Свиныч, и на этот раз некоторые дети закивали, - то как судить о вещах более серьезных? Теперь вы понимаете, как прав Федор Иванович, утверждая, что нам не дано предугадать?
- А как же этот, как его... - выкрикнул с задней парты Вадик-бой. - Федор...
- Тютчев, - подсказали ему.
- … он ведь сам творил, а? Стихи сочинял.
- Дружок, в девятнадцатом веке люди ездили на лошадях со скоростью около двадцати кэ-ме-че. В двадцатом и двадцать первом — на автомобилях и разгонялись максимум до двухсот. А мы на махонитах в час пропрыгиваем пятьсот километров, правильно? Новый век — новые энергии, новые скорости, а чем больше скорость, тем опаснее. Когда в девятнадцатом веке на улице сталкивались две повозки — в худшем случае ломалась пара оглобель. Сегодня при столкновении махонитов на ядерном топливе разлетится полгорода. Так и человеческая мысль. Со времен Тютчева она разогналась до невероятных скоростей. Если раньше творческий всплеск мог остаться безнаказанным, то сейчас, увы, нет...
Свин Свиныч горестно покачал головой и промакнул платком губы.
- Мракобесие, - вдруг тихо, но отчетливо проговорил Алик. - Мой дедуля называет это мракобесием.
Слово сползло с языка, словно паук — скользкое, многоногое и противное на вкус. Какое-то железисто-кислое. Алика едва не стошнило. Он как будто услышал слабый всплеск, шлепок, с которым плюхнулось на пол омерзительное «мра-ко...». Мальчик изо всех сил вцепился в края парты — все плыло, кружилось и мельтешело перед глазами.
- Э... что? - растерялся Свиныч. - Что ты сказал, Алексей, повтори?
Но Алик не мог повторить. Ему было плохо.
- Дурная шутка, Алексей, - мягко произнес учитель и хлопнул ладонью по столу. - Все, дети, урок окончен. Надеюсь, вы меня поняли. От любого творчества — руки прочь!
- Ну, а помечтать-то можно? - пропищал кто-то с галерки.
- Ни в коем случае, - улыбнулся Свен Свеныч. - А то превратитесь в мыльные пузыри.
Алик и не помнил, как покинул класс. Ребята разошлись, а он все плелся и плелся по ставшему бесконечным коридору, по темным лестницам и захламленным дворам. Он понимал, что заблудился, но не знал, у кого спросить дорогу. Его знобило. В ногах и руках появилась странная хрупкость. Кислый паучий привкус во рту не только не исчез, но даже усилился — опустился вниз, в желудок, в мочевой пузырь, в пятки, черной желчью разлился по телу. Никогда еще Алик не испытывал ничего подобного — такого вытягивания, истончения, белой сухой ломкости — точно в суставы ему насыпали муку.
Чудом добрался он до стоянки и рывком забросил непослушное тело в дедулин махонит.
«Как хорошо, что каждый прыгает по своему тоннелю, - подумал, - иначе столкнулись бы — и разнесли полгорода».
- Эй, Алекс, - пробился, словно сквозь густой туман, заботливый голос. - Какой-то ты не такой... Захворал?
«Все в порядке, дедуль», - хотел ответить Алик, но, кажется, разучился говорить. Во всяком случае, его новый язык, тонкий и раздвоенный на конце, не годился для человеческой речи.
Дома он сразу лег — точнее, сперва разделся кое-как, натянул на трясущееся тело гигантскую, размера на три больше пижаму (и что с ней случилось? Ведь была впору), выудил из ранца тетрадку по этике и, уже распластанный на постели, полистал... Он и сам не знал, что ищет — но что-то важное надо было найти. Вот она, последняя лекция, но ничего не видно. Темно, зыбко, в окно льется ночной холод и лунная ртуть. Открытый конспект падает на прикроватный коврик. Холод сменяется жаром, и Алик горит, как в печи, как в аду. Он стонет и мечется, вцепившись себе в волосы — и волосы остаются у него в кулаке.
Утром из Аликовой комнаты выползло черное, кожистое чудище с ногами-спичками, в котором перепуганный дедуля не сразу признал своего внука. Голова, будто шар, лысая, с редкими, жесткими волосинками. Острые уши стоят торчком. Пальцы длинные, как у лесного шурале. Не тело — скелет, а на нем болтаются, впереди завязанные, пижамные Аликовы штаны.
Что-то непонятное лопоча, оно потянулось к деду, но тот в ужасе от него шарахнулся и выскочил на кухню. Дрожащей рукой накапал себе в чашку валокордина. Потом передумал и вместо лекарства хлопнул стакан водки. Вообще-то, хранить дома крепкие напитки запрещалось, но для стариков делали послабление. Немного успокоившись, дедуля вызвал скорую помощь.
Усталый врач поднял с пола тетрадку, кинул мимолетный взгляд на Алика — вернее, на то, чем он стал — и махнул рукой.
- Все ясно, СЧЧ. Третий случай за неделю, - и выглянув в окно, туда, где у подъезда дожидался санитарный махонит, знаком попросил внести носилки.
- СЧЧ? - с трудом шевеля губами, переспросил бледный, как мел, дедуля.
- Синдром чернильного чертика. Вот, - он сунул деду под нос тетрадный листок, - полюбуйтесь. Типичный случай, можно сказать — наитипичнейший. Глупые дети, сколько им ни толкуй, что ручка и чернила — только для того, чтобы списывать буквы или чертить по линейке — все равно сидят на уроке и от нечего делать рисуют. И ладно бы — ангелов...
Двое коренастых санитаров, морщась и зажимая носы, вскинули черное, исхудалое тело на носилки — таким легким оно сделалось, как луковая чешуйка, и столь же вонючим.
- Но как же так, - в отчаянии бормотал дедуля, - Алик, мальчик, что же ты... что же теперь...
- Не боись, папаша, авось не помрет, - подбодрил его один из санитаров, - малец твой.
- Но, что же это... СЧЧ! Что за СЧЧ такое... В мою молодость о таком и не слышали...
Должно быть, из-за лукового запаха, стариковы веки покраснели и набухли от слез. Он тер их заскорузлыми пальцами — но становилось только хуже. Мозоли царапали кожу.
- Ну, дык, - поддакнул санитар. - Жизнь идет, все меняется. Бывай, папаша!
- Нам не дано предугадать... - монотонно диктовал учитель, и голос его, тусклый и сонный, тонул в серебряных трелях, - как слово наше...
Пятнадцать лохматых голов склонились над тетрадками.
- ... слово наше... Написали? Отзовется. Точка.
«Отзо... Как? Наше — что?» - спрашивали друг у друга дети. Из-за сверчков они едва могли разобрать слова диктанта.
Учителя звали Свен Свеныч, но ребята, конечно же, называли его Свин Свинычем. Не в глаза, понятно, а между собой. При этом во всей школе едва ли отыскался бы человек с менее «свинской» внешностью, чем учитель этики. Свен Свеныч был высок, сухощав и темен лицом. Кисти рук — тоже темные — шевелились беспокойно, когда он стоял у доски. Черные паучьи пальцы едва удерживали мел или указку. Тонкий в талии, учитель колыхался, как на сильном ветру, словно готовый в любую секунду переломиться пополам. Ходили слухи, что в детстве он чуть не погиб в сильном пожаре — хотя кожа его вовсе не выглядела обгоревшей, только очень смуглой и глянцевой — или переболел какой-то экзотической болезнью.
- Наше слово. Кто тут глухой? Так, хрр... хм... - Свиныч прокашлялся и сплюнул в платок густую чернильную мокроту. Этой странной его способности — плеваться чернилами — дивились не только наивные школьники, но и многие взрослые, их родители. - Виктория, прочти, пожалуйста.
Встала бойкая девочка в белой ретро-блузке и с золотой челкой до бровей.
- Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется, - лихо оттарабанила Виктория.
- Спасибо. Хм... Друзья мои, этот стих русского поэта Федора Ивановича Тютчева — предостережение нам всем. Кто знает, почему?
Третьеклашки затаились, как мыши. Отличница Софи торопливо листала учебник. Костик и Дина, сидевшие за первой партой — а потому частенько принимавшие огонь на себя — демонстративно скребли затылки. Алик, крепкий щекастый паренек, похожий на грустного хомяка, машинально черкал ручкой на полях тетради.
- Дина, как ты понимаешь эту фразу?
- Ну... э... это значит, что мы иногда... э... говорим, и сами не знаем что.
- Нет, не совсем так. Спасибо, Дина. Мои юные друзья, - слабенький голос учителя этики окреп и взлетел над аудиторией, а это означало, что Свин Свиныч сел на своего любимого конька, - я хочу объяснить вам, почему в нашем мире запрещено любое творчество. Это сделано ради вашей, дети, безопасности. Ради нашей всеобщей безопасности. Да! Я расскажу вам, почему у нас нет ни литературы, ни живописи, ни любого иного искусства, а только наука о том, как правильно себя вести... Алексей! - вскрикнул он почти истерически. - Немедленно положи ручку! Что ты делаешь?!
Алик дернулся от неожиданности и чуть не смахнул на пол стопку книг.
- Я записал фамилию русского поэта, Сви... ой, Свен Свеныч, - соврал он первое, что пришло на ум.
- А... да. Молодец. Так вот, друзья, при любом творческом акте выделяется огромное количество энергии. Чтобы вы представили... как атомный взрыв, но невидимый, внутренний. Эта энергия — огромная, подчеркиваю — меняет все вокруг, а особенно самого творца. Скажу проще: когда мы творим что-то, мы сами этим становимся.

Последнюю фразу учитель произнес так громко, что все дети вздрогнули, а сам Свиныч закашлялся и пошатнулся, комично всплеснув руками — но никто не засмеялся. Было нечто инфернальное в этом судорожном танце, такое, от чего хочется нырнуть под парту или забраться в стенной шкаф.
- Но ведь можно сочинить что-то хорошее, - робко сказала Софи, - и стать чем-нибудь хорошим?
Свин Свиныч грустно усмехнулся.
- Девочка, все так. Теоретически. Вопрос в том, что плохо, а что хорошо? Как отличить одно от другого? Тем более — заранее, на стадии эскиза, задумки? Где он — критерий «хорошести»? Пока мы, люди, не умеем различать добро и зло...
Класс оживился.
- Как это не умеем? - загудели ученики. - Очень даже умеем!
- Ну, вот смотрите, простой пример, - Свиныч вытянул обе руки — ладонями кверху, точно обратившись в живые весы Озириса. - Кто мне ответит, сверчки — это добро или зло?
«Зло, - кричали одни, - громко стрекочут, мешают вести уроки».
«Добро, - возражали другие. - Они — часть природы, а природу надо любить и беречь».
Алик, которому экзистенциальные споры были скучны, снова взялся за ручку и, зубами стянув колпачок, локтем пододвинул к себе тетрадь. Скрип пера по бумаге развлекал и успокаивал.
- Если вы не можете оценить такой пустяк, - веско произнес Свиныч, и на этот раз некоторые дети закивали, - то как судить о вещах более серьезных? Теперь вы понимаете, как прав Федор Иванович, утверждая, что нам не дано предугадать?
- А как же этот, как его... - выкрикнул с задней парты Вадик-бой. - Федор...
- Тютчев, - подсказали ему.
- … он ведь сам творил, а? Стихи сочинял.
- Дружок, в девятнадцатом веке люди ездили на лошадях со скоростью около двадцати кэ-ме-че. В двадцатом и двадцать первом — на автомобилях и разгонялись максимум до двухсот. А мы на махонитах в час пропрыгиваем пятьсот километров, правильно? Новый век — новые энергии, новые скорости, а чем больше скорость, тем опаснее. Когда в девятнадцатом веке на улице сталкивались две повозки — в худшем случае ломалась пара оглобель. Сегодня при столкновении махонитов на ядерном топливе разлетится полгорода. Так и человеческая мысль. Со времен Тютчева она разогналась до невероятных скоростей. Если раньше творческий всплеск мог остаться безнаказанным, то сейчас, увы, нет...
Свин Свиныч горестно покачал головой и промакнул платком губы.
- Мракобесие, - вдруг тихо, но отчетливо проговорил Алик. - Мой дедуля называет это мракобесием.
Слово сползло с языка, словно паук — скользкое, многоногое и противное на вкус. Какое-то железисто-кислое. Алика едва не стошнило. Он как будто услышал слабый всплеск, шлепок, с которым плюхнулось на пол омерзительное «мра-ко...». Мальчик изо всех сил вцепился в края парты — все плыло, кружилось и мельтешело перед глазами.
- Э... что? - растерялся Свиныч. - Что ты сказал, Алексей, повтори?
Но Алик не мог повторить. Ему было плохо.
- Дурная шутка, Алексей, - мягко произнес учитель и хлопнул ладонью по столу. - Все, дети, урок окончен. Надеюсь, вы меня поняли. От любого творчества — руки прочь!
- Ну, а помечтать-то можно? - пропищал кто-то с галерки.
- Ни в коем случае, - улыбнулся Свен Свеныч. - А то превратитесь в мыльные пузыри.
Алик и не помнил, как покинул класс. Ребята разошлись, а он все плелся и плелся по ставшему бесконечным коридору, по темным лестницам и захламленным дворам. Он понимал, что заблудился, но не знал, у кого спросить дорогу. Его знобило. В ногах и руках появилась странная хрупкость. Кислый паучий привкус во рту не только не исчез, но даже усилился — опустился вниз, в желудок, в мочевой пузырь, в пятки, черной желчью разлился по телу. Никогда еще Алик не испытывал ничего подобного — такого вытягивания, истончения, белой сухой ломкости — точно в суставы ему насыпали муку.
Чудом добрался он до стоянки и рывком забросил непослушное тело в дедулин махонит.
«Как хорошо, что каждый прыгает по своему тоннелю, - подумал, - иначе столкнулись бы — и разнесли полгорода».
- Эй, Алекс, - пробился, словно сквозь густой туман, заботливый голос. - Какой-то ты не такой... Захворал?
«Все в порядке, дедуль», - хотел ответить Алик, но, кажется, разучился говорить. Во всяком случае, его новый язык, тонкий и раздвоенный на конце, не годился для человеческой речи.
Дома он сразу лег — точнее, сперва разделся кое-как, натянул на трясущееся тело гигантскую, размера на три больше пижаму (и что с ней случилось? Ведь была впору), выудил из ранца тетрадку по этике и, уже распластанный на постели, полистал... Он и сам не знал, что ищет — но что-то важное надо было найти. Вот она, последняя лекция, но ничего не видно. Темно, зыбко, в окно льется ночной холод и лунная ртуть. Открытый конспект падает на прикроватный коврик. Холод сменяется жаром, и Алик горит, как в печи, как в аду. Он стонет и мечется, вцепившись себе в волосы — и волосы остаются у него в кулаке.
Утром из Аликовой комнаты выползло черное, кожистое чудище с ногами-спичками, в котором перепуганный дедуля не сразу признал своего внука. Голова, будто шар, лысая, с редкими, жесткими волосинками. Острые уши стоят торчком. Пальцы длинные, как у лесного шурале. Не тело — скелет, а на нем болтаются, впереди завязанные, пижамные Аликовы штаны.
Что-то непонятное лопоча, оно потянулось к деду, но тот в ужасе от него шарахнулся и выскочил на кухню. Дрожащей рукой накапал себе в чашку валокордина. Потом передумал и вместо лекарства хлопнул стакан водки. Вообще-то, хранить дома крепкие напитки запрещалось, но для стариков делали послабление. Немного успокоившись, дедуля вызвал скорую помощь.
Усталый врач поднял с пола тетрадку, кинул мимолетный взгляд на Алика — вернее, на то, чем он стал — и махнул рукой.
- Все ясно, СЧЧ. Третий случай за неделю, - и выглянув в окно, туда, где у подъезда дожидался санитарный махонит, знаком попросил внести носилки.
- СЧЧ? - с трудом шевеля губами, переспросил бледный, как мел, дедуля.
- Синдром чернильного чертика. Вот, - он сунул деду под нос тетрадный листок, - полюбуйтесь. Типичный случай, можно сказать — наитипичнейший. Глупые дети, сколько им ни толкуй, что ручка и чернила — только для того, чтобы списывать буквы или чертить по линейке — все равно сидят на уроке и от нечего делать рисуют. И ладно бы — ангелов...
Двое коренастых санитаров, морщась и зажимая носы, вскинули черное, исхудалое тело на носилки — таким легким оно сделалось, как луковая чешуйка, и столь же вонючим.
- Но как же так, - в отчаянии бормотал дедуля, - Алик, мальчик, что же ты... что же теперь...
- Не боись, папаша, авось не помрет, - подбодрил его один из санитаров, - малец твой.
- Но, что же это... СЧЧ! Что за СЧЧ такое... В мою молодость о таком и не слышали...
Должно быть, из-за лукового запаха, стариковы веки покраснели и набухли от слез. Он тер их заскорузлыми пальцами — но становилось только хуже. Мозоли царапали кожу.
- Ну, дык, - поддакнул санитар. - Жизнь идет, все меняется. Бывай, папаша!
Источник: проза.ру
Автор: Джон Маверик
Топ из этой категории
Speak softly now Speak softly now Let the dawn bring the light Lay down your cards We have played through the night...
Мы часто думаем, что продуктивность рождается из бесконечной концентрации и упорства. Но на самом деле её секрет...