Найти чёрную кошку в тёмной комнате 4
Книги / Необычное
Глава 4
– … не реальные факты, а домыслы и слухи, за которые лично мне стыдно, – обыкновенно мягкий, чуть холодноватый голос Элькема звучал резко, сдобренный сердитой хрипотцой. С кем это он говорит? Йенс замер у двери, готовый войти, но удивился тону главврача и замешкался. – Разве кто-нибудь не знает, как происходит деление? Вы знаете и я знаю – этого достаточно. Они не воруют душу, а берут её – только родившуюся, мокрую, как птенец – и расщепляют надвое. Смотрите, Франц, если дождевого червя разрезать посередине, у одной половины отрастет голова, а у другой – хвост. Но разве первая лучше второй?
– Дело не в том, кто лучше, а кто хуже, – возразил его невидимый собеседник, в котором Йенс тотчас узнал – да и как было не узнать его сочный басок – хирурга Франца Питерсона, – а в том, где мы и надо ли нам туда. А договор не должен ущемлять ни одну из сторон...
«Куда ни ступи – а всё равно вляпаешься в какую-нибудь тайну. Тошнит уже от загадок», – поморщился Йенс. Его мутило со вчерашнего вечера. Манок не стихал в голове, словно поселился там навсегда, как пичуга в дуплистом дереве.
– Заходите, Хоффман, не топчитесь на пороге, – гостеприимно пробасил пожилой хирург, и Йенс шагнул в ординаторскую. – Ладно, Поль, будем считать, что Вы меня убедили – но до первой жалобы. Мне надоело за всех отдуваться, – Питерсон встал и, стряхнув с вешалки плащ, направился к двери, на ходу просовывая руки в рукава, застегиваясь, обматывая вокруг шеи длинный полосатый шарф с кистями. – До завтра, господа. Всем приятного вечера.
Йенс потянул носом: в ординаторской слабо пахло спиртом, но не медицинским, с ягодной ноткой. Не может быть, чтобы главврач с хирургом пили шнапс. Да нет, померещилось. Слуховые галлюцинации уже донимают, плюс теперь ещё обонятельные – и здравствуй, шизофрения.
– Хоффман, кофе? Или чего-нибудь покрепче? – предложил Элькем и, выдвинув ящик стола, достал оттуда бутылочку в двести пятьдесят грамм, наполовину пустую. – По глоточку?
– Ну, что ж, – задумчиво протянул Йенс, и Элькем плеснул немного шнапса на дно кофейной чашки. – Спасибо, это то, что нужно, – отхлебнул, немного подержал во рту, смакуя вкус и аромат. Сглотнул – и нервное напряжение слегка отпустило. Мир не изменился, но чуть-чуть потеплел, а заоконный свет – еще минуту назад пронзительно белый, острый – растёкся яичным желтком... – Да, я собственно, хотел...
Он кратко пересказал вчерашний разговор с Лемесом. Упомянул и красную темноту за металлической дверью, и фрау Вернике со свёртком. Неловко получилось, едва не оклеветал человека – но кто бы на его месте не ошибся?
– Двери, будь они неладны, вечно закрытые двери... Цельно-гладкие, ни замков, ни ручек. Такое ощущение, что открываются они только с другой стороны, с тёмной половины. Вдобавок, тайный ход – из родильного отделения – защищён цифровым замком.
Элькем кивнул.
– Правильно. В крыло доппельгангеров можно попасть только с первого этажа. И не кому попало, а тем, кого они согласны впустить. Таково было их условие, Хоффман.
– Вот как, – не выдержал Йенс. – Что это за эксперимент такой, если они к нам ходят, когда захотят, отключают электричество и пугают пациентов, приказывают и наблюдают – а мы, как лабораторные крысы за зеркальным стеклом, только и делаем, что давим на рычажки? Даже не представляю себе, что такое деление, но нам-то оно зачем? Людям?
Бутылочка из-под шнапса полетела в мусорную корзину – и тотчас её место заняла другая, виртуозно извлечённая откуда-то из недр шкафа с медикаментами.
– Вы только не опьянейте, пожалуйста, Йенс, – устало улыбнулся Элькем. Вид у него был измученный. Пергаментная кожа в старческих пятнах. Круги под глазами. – Ни черта вы не поняли, Хоффман. Это не наш эксперимент, это их эксперимент. Пойдёмте.
Йенс нетвёрдо поднялся на ноги. Музыка в голове смолкла, и воцарилось приятное безмыслие. Вслед за Элькемом он спустился на первый этаж. Скучно плакал младенец, будто кто-то тянул за хвост кота. В коридоре было пусто.
– Деление – естественный процесс, – объяснял между тем Элькем, – как ни дико звучит. Составная часть природного круговорота. Самки... эм... женщины доппельгангеров не способны к зачатию и вынашиванию детей. Их детёныши рождаются вместе с человеческими – но появляются на свет не до конца сформированными... иногда это недоразвитые близнецы, а бывает, что просто какие-то ошмётки, мы называем их биоматериалом.
«Он пьян, – подумал Йенс, – или сошёл с ума. Этакий изысканный абсурд: женщины рожают детей-невидимок, о которых не знает никто, кроме фрау Вернике и доктора Элькема. Ну, хорошо, пусть в Андсдорфе, а в других местах? Там, где и слыхом не слыхали ни о каком эксперименте?
– Так вот, биоматериал мы и передаём доппельгангерам, а они помещают его в инкубатор. Это не сделка, Йенс. Это – принадлежит им. Вы, наверное, в курсе, Хоффман, что в любой клинике есть подземные этажи...
Йенс кивнул. Да, правда, в больнице, где он раньше работал, таких было целых три – настоящее подземное царство. Там хранилась списанная аппаратура, койки, сантехника и один Бог ведает, что ещё. На самом деле, Йенс, как и большинство его коллег, понятия не имел, что творилось на резервных этажах. Ему хватало дел наверху. Но кто-то, вероятно, знал и наведывался туда отнюдь не ради больничного хлама. В каждой клинике есть своя фрау Вернике, – понял он.
– … и километры тёмных коридоров.
И всё-таки что-то не давало Йенсу покоя. «Они появляются на свет...» На свет? Он никогда не слышал, чтобы роды проходили при полном затемнении, а уж про кесарево и говорить нечего. Хирурги не оперируют в темноте.
– Биоматериал не боится солнечных лучей, – рассеял его сомнения Элькем, – равно как искусственного освещения. Светонепереносимость развивается у них позже. Видимо, какие-то процессы в инкубаторе тому причиной... А впрочем, мы пришли. Есть вещи, о которых бесполезно говорить – с ними надо встретиться лицом к лицу.
Его пальцы торопливо пробежались по клавиатуре замка. Снова Йенса окатили хвойно-лиственная сырость и звериный дух, которые вкупе с инфернальной подсветкой вызывали гадливость и тошноту, почти непреодолимую. Или это рассказ Элькема так на него подействовал?
«Лесенка в ад», – пробормотал Йенс.
– Тут узко, проходите вперёд, Хоффман. Я – за вами. Надеюсь, у вас нет с собой карманного фонарика? Здесь любой источник света приравнивается к оружию. А в настоящий ад лесенки не ведут... Ад – это пропасть, обрыв. В него не сходят чинно, по ступенькам, а летят – кубарем на дно. Навсегда. Вот так-то.
Йенс перекрестился мысленно – хоть и считал себя атеистом, но бывают случаи, когда атеизм делается тесен, жмёт, и приходится сдирать его, как маску – и шагнул в дверной проём. Жалобно хрустнул пол. Как будто не камень под ногой, а подгнившее дерево. Все чувства притупились: красный туман запечатал глаза, от вони заложило нос, язык точно облеплен ватой. Пропало ощущение верха и низа. Исказились время и пространство. Йенс не понимал, долго ли он идёт, поднимается с первого этажа клиники Санкт-Йосеф на второй или спускается в преисподнюю, и куда запропастился Элькем. Вроде и лестница неширокая, так что одному еле-еле протиснуться, а сколько ни разводи руки – стен не достать. Исчезли. Как новорождённый котёнок, слепой и беспомощный, тычется носом куда попало, так Йенс крутил головой, пытаясь отыскать в темноте хоть какой-то ориентир.
Вокруг – шорохи, скрип, шаги. Кто-то поддержал его за локоть и тихо рассмеялся.
– Сюда, Хоффман, – не Элькема голос, чужой. – Не бойтесь, не укусим.

Мрак всколыхнулся, слегка побледнел и оформился в худой высокий силуэт, над головой которого покачивалась багровая корона. «Похоже на инфракрасную съёмку, – подумал Йенс. – Господи, жара-то какая! Будто в кузнице. Не хватало только хлопнуться здесь в обморок».
В крыле доппельгангеров и в самом деле было жарко и душно. Окна задраены, как иллюминаторы в подводной лодке – двойники пережидали день. Не только свет – воздух не проходил сквозь щели.
– Желаете увидеть инкубатор, – произнёс худой силуэт.
Йенс энергично закивал. Он сам себе казался маленьким и глупым, как в четыре года, когда отец, ухватив его за шкирку, заталкивал в гараж, встяхивал, точно щенка, и точно таким – осуждающим – тоном спрашивал: «Хочешь увидеть трактор?»
На что тебе трактор, дурачок? Ведь ты пришёл не за этим.
– Не смотрите долго, – предупредил доппельгангер. – Излучение инкубатора опасно: вызывает ожоги роговицы и сетчатки.
Ну и взгляды у них – словно крючками цепляются за внутренности и выворачивают всего тебя наизнанку... Неприятно и больно. Как будто оперируют без наркоза. Вот только цель операции – не ясна. «Может, и не со зла это, – успокаивал себя Йенс. – Может, и не хотят они ничего плохого».
Он решился. Вытащил из-за пазухи портмоне, раскрыл – там, на развороте должна быть фотография. В темноте не разобрать – тусклое пятно, но двойник-то видит.
– Я ищу жену, Джессику... Она умерла два года назад.
Силуэт качнулся в сторону, взмахнул перед лицом Йенса рукой в смутно-красном рукаве.
– Ваша жена умерла, но вы её ищете?
– Она должна быть среди вас, – Йенс протягивал доппельгангеру портмоне, как нищий на паперти протягивает ладонь, – вернее, не она, а её дубль. Джессика теневая... Джессика-из-сумеречной-зоны... – при этих словах двойник отшатнулся, но Йенс ухватил его за рукав, продолжая умолять. – Мне всё равно, какая, лишь бы она... Лишь бы Джессика. Скажите, как её отыскать? Мне надо – очень надо – поговорить с ней.
– Смотрите на инкубатор и уходите, – отрезал доппельгангер.
Глухой пинок, скрип дверных петель... какое же у них тут всё старое и ржавое... Не верится, что такое возможно в современной больнице. Лёгкое движение воздуха – и вдруг из мрака воссиял гигантский аквариум, полный тусклой красноты, пронизанной пунцовыми бликами, всплесками и шевелением.
Исходящий от аквариума свет не столько рассеивал темноту, сколько раздирал ее в клочья. Йенс увидел нагромождение стульев в углу, обмотанную тряпкой капельницу, какая-то громоздкая зачехлённая аппаратура у стены и – совсем близко – острое, похожее на волчью морду, лицо доппельгангера в чёрных очках.
– Послушайте, ведь я спросил...
Ему почудилось, что собеседник улыбается... впрочем, видно было плохо... Но когда доппельгангер ответил, в его голосе не чувствовалось насмешки.
– Эту девушку зовут Торика, – сказал он, и Йенс понял свою ошибку. С чего он взял, что у доппельгангеров человеческие имена? – Если бы она хотела, чтобы её нашли – вы бы её нашли. У вас три минуты, Хоффман. Если не собираетесь всю оставшуюся жизнь ходить с колокольчиком.
Он явно не собирался оставлять человека одного в «святая святых». Но Йенс не отозвался – его взгляд был прикован к инкубатору. Среди багрового мерцания слабо шевелились разъятые потроха. Кишки, оборванные мышцы, комок в форме сердца... Живое сердце – пульсирует... и тут же – почти целый младенец с недоразвитыми конечностями и почему-то с зачатками крыльев. Странно, ведь под землёй крылья не нужны, так что, вероятно, это рудимент, как жабры у человеческого эмбриона. Больше всего Йенса поразила грязь – рядом с тем, что должно быть стерильно. Там и здесь валялись бурые листья, еловые шишки, комки глины, и даже нечто, напоминавшее лосиный помёт.
Йенс едва подавил рвотный позыв. До чего он болезненный, этот красный цвет. Не только глаза выжигает, но и нервы, сосуды, мозг. По щекам потекли слёзы – как раньше, воскресными вечерами, когда Джессика резала на кухне лук. Она нарезала его аккуратно, тонкими кружочками, прозрачными, как лепестки, и укладывала – в форме цветка – в горячее масло на сковороду. Йенс любил яичницу с луком, но сырой луковый сок заставлял его рыдать в четыре ручья.
И как она сама выдерживала? Хоть бы слезинку уронила.
– Ну, хватит, – прошипел у него над ухом остролицый.
Дверь закрылась. Погасло свечение инкубатора, будто подули на свечу, и темнота позеленела. В ней вспыхивали изумрудные молнии, травяными стеблями извивались кишки и ползали зелёные младенцы, а Йенс плёлся сквозь неё, держась за глаза и чуть не теряя сознание от боли. Доппельгангер подталкивал его в спину.
А потом за окнами догорал закат, и пол ординаторской ходил ходуном, и стены пьяно шатались. Йенс лежал на кушетке, а Элькем суетился возле него с нашатырным спиртом и холодными компрессами.
– Ничего, ничего, пройдёт. Это всего лишь свет. У всех такое бывает. Я тоже в первый раз боялся, что ослепну, но на самом деле, всё не так страшно, как кажется.
– Страшно, – пробормотал Йенс.
После духоты «тёмного» крыла его знобило, и дышалось трудно, словно в лёгких осела пыль. В груди ныло... вроде ничего ужасного не произошло, но его не покидало тоскливое ощущение потери. Если бы не тот, остромордый, его встретил, а... Торика – да, так её зовут – какими удивительными красками расцвёл бы чужой мир!
Джессика мертва, её тело стало пеплом и упокоилось в земле. Дерево добралось до него корнями, выпило, обратило в листву... и та листва уже давно облетела. Мёртвые не воскресают. Но Торика, вылепленная в инкубаторе из органических отбросов, глины и лесного мусора, она – живая.
– Подождите, Хоффман, пока стемнеет, – наставлял Элькем, – надо пару дней избегать солнца. Даю вам отпуск до следующего вторника, посидите дома, обдумайте увиденное... Отдохните. Или написать до среды?
– Да, – выдавил Йенс.
Теперь он, по крайней мере, знает её имя. Это даёт некую власть... или иллюзию власти над человеком, надежду, что можно встать посреди ночной улицы и прокричать – и тебе откликнутся. Или написать письмо и оставить на карнизе «Остерглоке», где оно превратится в крохотный мокрый шарик, такой же, как десятки других. Умеют ли доппельгангеры читать?
Солнце зашло, и сумерки окутали город, как морская соль обволакивает остов затонувшего корабля. Выйдя из больницы, Йенс понял, что с его обожжёнными глазами что-то не так. Тьмы как ни бывало, а вместо неё по улицам расплескалось холодное молоко. Сначала он подумал, что выпал снег. Необычный для середины октября каприз природы, но случается и такое. Однако, нет – серебряно блестел ровный асфальт, голые стены и чистая мостовая гладко белели, на ветвях лип и тополей одинокие листья горели, как фонарики, вот только светлее от них не делалось.
Не то чтобы в белом мраке было легче видеть. Скорее, наоборот. Белизна – коварнее черноты – искажала контуры, растворяла цвета и топила мир в сплошной вязкой мути. Йенс брёл наугал, оскальзываясь в лужах, и звал Торику.
То-ри-ка... Как до-ре-ми... Три ноты, без которых не сложится ни одна мелодия. Он чертыхался, натыкаясь на фонарные столбы-невидимки, и вытягивал шею, пытаясь ослабшим зрением выхватить из тумана знакомый тонконогий силуэт. Йенс узнал бы её из миллиона – в любой одежде, в толпе, в темноте, и даже в этой манной каше – но улицы оставались пусты. Он и не заметил, как свернул на Банхофштрассе, просто едва уловимо изменился звук шагов – по брусчатке каблуки стучали глуше – и стало просторнее.
Под смутно-желтоватой вывеской стояла группа людей – или доппельгангеров? – в чём-то, напоминавшем древнеримские тоги. Йенс рванулся к ним, и чуть не расквасил нос о стекло. «Привет, парни! – сказал он манекенам. – Тут девушка не пробегала? Волосы, жаркие, как солнце, талия – в руку толщиной. Да, это жена моя. Эх, вы, дурачьё...». Теперь он без труда сориентировался. «Н & M», магазин молодёжной моды, соседнее здание – бывшая колбасная, а за ним – «Остерглоке».
Амбарный замок исчез. Из-под двери сочились голоса, шёпот и негромкая, отрывистая музыка.
– Торика! – снова позвал Йенс. – Ты здесь? Торика, пожалуйста...
Он подтянулся на карнизе, нечаянно уронив на землю с десяток «писем», подёргал крепко запертые ставни, но стальной шпингалет не сдвинулся ни на миллиметр.
– Пожалуйста... ты должна быть здесь...
Йенс распахнул дверь и ворвался в кафе. Там шарахнулись по углам тени, но Йенс, как ни вглядывался, ни в одной из них не признал свою любимую.
Тогда он вернулся на крыльцо и, присев на ступеньку, тихо заговорил. Он просил у Торики прощения – за свою тугоухость и неуклюжесть, за то, что любил вполсердца и переломал всё, что было хрупко. Слова, которые Джессике некогда приходилось вымаливать, теперь сами шли на язык. Жаль, что адресат их не слышал. А если и слышал, то не выдал себя. Слова пролились впустую и не принесли облегчения.
«Я видела, как он мечется, охваченный болью, и мысли его тянутся ко мне сквозь пустое пространство – яркие, будто разноцветные нити. Красные ниточки надежды, чёрные – обиды, и хрупкие золотые паутинки... любви? Глупости, бессмыслица, не может человек любить доппельгангера.
Я стояла у окна, завернувшись в занавеску, и Йенс прошёл совсем близко, повторяя моё имя. На меня дохнуло его отчаянием, но он не заметил меня».
Торика дернула плечом, и капля чернил, сорвавшись с конца пера, расползлась кляксой во всю строку. «Любовь» посинела, распухла, выпустила кривые лапки, точно уродливый паук. Оборвались паутинки надежды.
«В какой-то момент мне стало его жаль, настолько, что захотелось подойти, взять за руку и проводить домой, как заплутавшего в чужом городе ребенка. Но я сдержалась. У меня нет права вмешиваться в его жизнь. Ему не нужна такая, как я. Ему нужен человек, способный сострадать и заботиться. Люди умеют это гораздо лучше нас.
Он спешит, потому что скоро зима, но наши границы охраняет страх. В подземном Анде не бывает ни зимы, ни лета. Но это не значит, что я не чувствую смены времён года. Когда наверху осень – река темнеет, а в душе делается уныло и холодно. И облетают – пусть не листья, но бесполезные мысли и мечты, всё не написанное, не высказанное, не додуманное до конца. Я отпускаю жалость по течению реки...
Девятнадцатое октября. Андсдорф, Остерглоке».
продолжение следует...
– … не реальные факты, а домыслы и слухи, за которые лично мне стыдно, – обыкновенно мягкий, чуть холодноватый голос Элькема звучал резко, сдобренный сердитой хрипотцой. С кем это он говорит? Йенс замер у двери, готовый войти, но удивился тону главврача и замешкался. – Разве кто-нибудь не знает, как происходит деление? Вы знаете и я знаю – этого достаточно. Они не воруют душу, а берут её – только родившуюся, мокрую, как птенец – и расщепляют надвое. Смотрите, Франц, если дождевого червя разрезать посередине, у одной половины отрастет голова, а у другой – хвост. Но разве первая лучше второй?
– Дело не в том, кто лучше, а кто хуже, – возразил его невидимый собеседник, в котором Йенс тотчас узнал – да и как было не узнать его сочный басок – хирурга Франца Питерсона, – а в том, где мы и надо ли нам туда. А договор не должен ущемлять ни одну из сторон...
«Куда ни ступи – а всё равно вляпаешься в какую-нибудь тайну. Тошнит уже от загадок», – поморщился Йенс. Его мутило со вчерашнего вечера. Манок не стихал в голове, словно поселился там навсегда, как пичуга в дуплистом дереве.
– Заходите, Хоффман, не топчитесь на пороге, – гостеприимно пробасил пожилой хирург, и Йенс шагнул в ординаторскую. – Ладно, Поль, будем считать, что Вы меня убедили – но до первой жалобы. Мне надоело за всех отдуваться, – Питерсон встал и, стряхнув с вешалки плащ, направился к двери, на ходу просовывая руки в рукава, застегиваясь, обматывая вокруг шеи длинный полосатый шарф с кистями. – До завтра, господа. Всем приятного вечера.
Йенс потянул носом: в ординаторской слабо пахло спиртом, но не медицинским, с ягодной ноткой. Не может быть, чтобы главврач с хирургом пили шнапс. Да нет, померещилось. Слуховые галлюцинации уже донимают, плюс теперь ещё обонятельные – и здравствуй, шизофрения.
– Хоффман, кофе? Или чего-нибудь покрепче? – предложил Элькем и, выдвинув ящик стола, достал оттуда бутылочку в двести пятьдесят грамм, наполовину пустую. – По глоточку?
– Ну, что ж, – задумчиво протянул Йенс, и Элькем плеснул немного шнапса на дно кофейной чашки. – Спасибо, это то, что нужно, – отхлебнул, немного подержал во рту, смакуя вкус и аромат. Сглотнул – и нервное напряжение слегка отпустило. Мир не изменился, но чуть-чуть потеплел, а заоконный свет – еще минуту назад пронзительно белый, острый – растёкся яичным желтком... – Да, я собственно, хотел...
Он кратко пересказал вчерашний разговор с Лемесом. Упомянул и красную темноту за металлической дверью, и фрау Вернике со свёртком. Неловко получилось, едва не оклеветал человека – но кто бы на его месте не ошибся?
– Двери, будь они неладны, вечно закрытые двери... Цельно-гладкие, ни замков, ни ручек. Такое ощущение, что открываются они только с другой стороны, с тёмной половины. Вдобавок, тайный ход – из родильного отделения – защищён цифровым замком.
Элькем кивнул.
– Правильно. В крыло доппельгангеров можно попасть только с первого этажа. И не кому попало, а тем, кого они согласны впустить. Таково было их условие, Хоффман.
– Вот как, – не выдержал Йенс. – Что это за эксперимент такой, если они к нам ходят, когда захотят, отключают электричество и пугают пациентов, приказывают и наблюдают – а мы, как лабораторные крысы за зеркальным стеклом, только и делаем, что давим на рычажки? Даже не представляю себе, что такое деление, но нам-то оно зачем? Людям?
Бутылочка из-под шнапса полетела в мусорную корзину – и тотчас её место заняла другая, виртуозно извлечённая откуда-то из недр шкафа с медикаментами.
– Вы только не опьянейте, пожалуйста, Йенс, – устало улыбнулся Элькем. Вид у него был измученный. Пергаментная кожа в старческих пятнах. Круги под глазами. – Ни черта вы не поняли, Хоффман. Это не наш эксперимент, это их эксперимент. Пойдёмте.
Йенс нетвёрдо поднялся на ноги. Музыка в голове смолкла, и воцарилось приятное безмыслие. Вслед за Элькемом он спустился на первый этаж. Скучно плакал младенец, будто кто-то тянул за хвост кота. В коридоре было пусто.
– Деление – естественный процесс, – объяснял между тем Элькем, – как ни дико звучит. Составная часть природного круговорота. Самки... эм... женщины доппельгангеров не способны к зачатию и вынашиванию детей. Их детёныши рождаются вместе с человеческими – но появляются на свет не до конца сформированными... иногда это недоразвитые близнецы, а бывает, что просто какие-то ошмётки, мы называем их биоматериалом.
«Он пьян, – подумал Йенс, – или сошёл с ума. Этакий изысканный абсурд: женщины рожают детей-невидимок, о которых не знает никто, кроме фрау Вернике и доктора Элькема. Ну, хорошо, пусть в Андсдорфе, а в других местах? Там, где и слыхом не слыхали ни о каком эксперименте?
– Так вот, биоматериал мы и передаём доппельгангерам, а они помещают его в инкубатор. Это не сделка, Йенс. Это – принадлежит им. Вы, наверное, в курсе, Хоффман, что в любой клинике есть подземные этажи...
Йенс кивнул. Да, правда, в больнице, где он раньше работал, таких было целых три – настоящее подземное царство. Там хранилась списанная аппаратура, койки, сантехника и один Бог ведает, что ещё. На самом деле, Йенс, как и большинство его коллег, понятия не имел, что творилось на резервных этажах. Ему хватало дел наверху. Но кто-то, вероятно, знал и наведывался туда отнюдь не ради больничного хлама. В каждой клинике есть своя фрау Вернике, – понял он.
– … и километры тёмных коридоров.
И всё-таки что-то не давало Йенсу покоя. «Они появляются на свет...» На свет? Он никогда не слышал, чтобы роды проходили при полном затемнении, а уж про кесарево и говорить нечего. Хирурги не оперируют в темноте.
– Биоматериал не боится солнечных лучей, – рассеял его сомнения Элькем, – равно как искусственного освещения. Светонепереносимость развивается у них позже. Видимо, какие-то процессы в инкубаторе тому причиной... А впрочем, мы пришли. Есть вещи, о которых бесполезно говорить – с ними надо встретиться лицом к лицу.
Его пальцы торопливо пробежались по клавиатуре замка. Снова Йенса окатили хвойно-лиственная сырость и звериный дух, которые вкупе с инфернальной подсветкой вызывали гадливость и тошноту, почти непреодолимую. Или это рассказ Элькема так на него подействовал?
«Лесенка в ад», – пробормотал Йенс.
– Тут узко, проходите вперёд, Хоффман. Я – за вами. Надеюсь, у вас нет с собой карманного фонарика? Здесь любой источник света приравнивается к оружию. А в настоящий ад лесенки не ведут... Ад – это пропасть, обрыв. В него не сходят чинно, по ступенькам, а летят – кубарем на дно. Навсегда. Вот так-то.
Йенс перекрестился мысленно – хоть и считал себя атеистом, но бывают случаи, когда атеизм делается тесен, жмёт, и приходится сдирать его, как маску – и шагнул в дверной проём. Жалобно хрустнул пол. Как будто не камень под ногой, а подгнившее дерево. Все чувства притупились: красный туман запечатал глаза, от вони заложило нос, язык точно облеплен ватой. Пропало ощущение верха и низа. Исказились время и пространство. Йенс не понимал, долго ли он идёт, поднимается с первого этажа клиники Санкт-Йосеф на второй или спускается в преисподнюю, и куда запропастился Элькем. Вроде и лестница неширокая, так что одному еле-еле протиснуться, а сколько ни разводи руки – стен не достать. Исчезли. Как новорождённый котёнок, слепой и беспомощный, тычется носом куда попало, так Йенс крутил головой, пытаясь отыскать в темноте хоть какой-то ориентир.
Вокруг – шорохи, скрип, шаги. Кто-то поддержал его за локоть и тихо рассмеялся.
– Сюда, Хоффман, – не Элькема голос, чужой. – Не бойтесь, не укусим.

Мрак всколыхнулся, слегка побледнел и оформился в худой высокий силуэт, над головой которого покачивалась багровая корона. «Похоже на инфракрасную съёмку, – подумал Йенс. – Господи, жара-то какая! Будто в кузнице. Не хватало только хлопнуться здесь в обморок».
В крыле доппельгангеров и в самом деле было жарко и душно. Окна задраены, как иллюминаторы в подводной лодке – двойники пережидали день. Не только свет – воздух не проходил сквозь щели.
– Желаете увидеть инкубатор, – произнёс худой силуэт.
Йенс энергично закивал. Он сам себе казался маленьким и глупым, как в четыре года, когда отец, ухватив его за шкирку, заталкивал в гараж, встяхивал, точно щенка, и точно таким – осуждающим – тоном спрашивал: «Хочешь увидеть трактор?»
На что тебе трактор, дурачок? Ведь ты пришёл не за этим.
– Не смотрите долго, – предупредил доппельгангер. – Излучение инкубатора опасно: вызывает ожоги роговицы и сетчатки.
Ну и взгляды у них – словно крючками цепляются за внутренности и выворачивают всего тебя наизнанку... Неприятно и больно. Как будто оперируют без наркоза. Вот только цель операции – не ясна. «Может, и не со зла это, – успокаивал себя Йенс. – Может, и не хотят они ничего плохого».
Он решился. Вытащил из-за пазухи портмоне, раскрыл – там, на развороте должна быть фотография. В темноте не разобрать – тусклое пятно, но двойник-то видит.
– Я ищу жену, Джессику... Она умерла два года назад.
Силуэт качнулся в сторону, взмахнул перед лицом Йенса рукой в смутно-красном рукаве.
– Ваша жена умерла, но вы её ищете?
– Она должна быть среди вас, – Йенс протягивал доппельгангеру портмоне, как нищий на паперти протягивает ладонь, – вернее, не она, а её дубль. Джессика теневая... Джессика-из-сумеречной-зоны... – при этих словах двойник отшатнулся, но Йенс ухватил его за рукав, продолжая умолять. – Мне всё равно, какая, лишь бы она... Лишь бы Джессика. Скажите, как её отыскать? Мне надо – очень надо – поговорить с ней.
– Смотрите на инкубатор и уходите, – отрезал доппельгангер.
Глухой пинок, скрип дверных петель... какое же у них тут всё старое и ржавое... Не верится, что такое возможно в современной больнице. Лёгкое движение воздуха – и вдруг из мрака воссиял гигантский аквариум, полный тусклой красноты, пронизанной пунцовыми бликами, всплесками и шевелением.
Исходящий от аквариума свет не столько рассеивал темноту, сколько раздирал ее в клочья. Йенс увидел нагромождение стульев в углу, обмотанную тряпкой капельницу, какая-то громоздкая зачехлённая аппаратура у стены и – совсем близко – острое, похожее на волчью морду, лицо доппельгангера в чёрных очках.
– Послушайте, ведь я спросил...
Ему почудилось, что собеседник улыбается... впрочем, видно было плохо... Но когда доппельгангер ответил, в его голосе не чувствовалось насмешки.
– Эту девушку зовут Торика, – сказал он, и Йенс понял свою ошибку. С чего он взял, что у доппельгангеров человеческие имена? – Если бы она хотела, чтобы её нашли – вы бы её нашли. У вас три минуты, Хоффман. Если не собираетесь всю оставшуюся жизнь ходить с колокольчиком.
Он явно не собирался оставлять человека одного в «святая святых». Но Йенс не отозвался – его взгляд был прикован к инкубатору. Среди багрового мерцания слабо шевелились разъятые потроха. Кишки, оборванные мышцы, комок в форме сердца... Живое сердце – пульсирует... и тут же – почти целый младенец с недоразвитыми конечностями и почему-то с зачатками крыльев. Странно, ведь под землёй крылья не нужны, так что, вероятно, это рудимент, как жабры у человеческого эмбриона. Больше всего Йенса поразила грязь – рядом с тем, что должно быть стерильно. Там и здесь валялись бурые листья, еловые шишки, комки глины, и даже нечто, напоминавшее лосиный помёт.
Йенс едва подавил рвотный позыв. До чего он болезненный, этот красный цвет. Не только глаза выжигает, но и нервы, сосуды, мозг. По щекам потекли слёзы – как раньше, воскресными вечерами, когда Джессика резала на кухне лук. Она нарезала его аккуратно, тонкими кружочками, прозрачными, как лепестки, и укладывала – в форме цветка – в горячее масло на сковороду. Йенс любил яичницу с луком, но сырой луковый сок заставлял его рыдать в четыре ручья.
И как она сама выдерживала? Хоть бы слезинку уронила.
– Ну, хватит, – прошипел у него над ухом остролицый.
Дверь закрылась. Погасло свечение инкубатора, будто подули на свечу, и темнота позеленела. В ней вспыхивали изумрудные молнии, травяными стеблями извивались кишки и ползали зелёные младенцы, а Йенс плёлся сквозь неё, держась за глаза и чуть не теряя сознание от боли. Доппельгангер подталкивал его в спину.
А потом за окнами догорал закат, и пол ординаторской ходил ходуном, и стены пьяно шатались. Йенс лежал на кушетке, а Элькем суетился возле него с нашатырным спиртом и холодными компрессами.
– Ничего, ничего, пройдёт. Это всего лишь свет. У всех такое бывает. Я тоже в первый раз боялся, что ослепну, но на самом деле, всё не так страшно, как кажется.
– Страшно, – пробормотал Йенс.
После духоты «тёмного» крыла его знобило, и дышалось трудно, словно в лёгких осела пыль. В груди ныло... вроде ничего ужасного не произошло, но его не покидало тоскливое ощущение потери. Если бы не тот, остромордый, его встретил, а... Торика – да, так её зовут – какими удивительными красками расцвёл бы чужой мир!
Джессика мертва, её тело стало пеплом и упокоилось в земле. Дерево добралось до него корнями, выпило, обратило в листву... и та листва уже давно облетела. Мёртвые не воскресают. Но Торика, вылепленная в инкубаторе из органических отбросов, глины и лесного мусора, она – живая.
– Подождите, Хоффман, пока стемнеет, – наставлял Элькем, – надо пару дней избегать солнца. Даю вам отпуск до следующего вторника, посидите дома, обдумайте увиденное... Отдохните. Или написать до среды?
– Да, – выдавил Йенс.
Теперь он, по крайней мере, знает её имя. Это даёт некую власть... или иллюзию власти над человеком, надежду, что можно встать посреди ночной улицы и прокричать – и тебе откликнутся. Или написать письмо и оставить на карнизе «Остерглоке», где оно превратится в крохотный мокрый шарик, такой же, как десятки других. Умеют ли доппельгангеры читать?
Солнце зашло, и сумерки окутали город, как морская соль обволакивает остов затонувшего корабля. Выйдя из больницы, Йенс понял, что с его обожжёнными глазами что-то не так. Тьмы как ни бывало, а вместо неё по улицам расплескалось холодное молоко. Сначала он подумал, что выпал снег. Необычный для середины октября каприз природы, но случается и такое. Однако, нет – серебряно блестел ровный асфальт, голые стены и чистая мостовая гладко белели, на ветвях лип и тополей одинокие листья горели, как фонарики, вот только светлее от них не делалось.
Не то чтобы в белом мраке было легче видеть. Скорее, наоборот. Белизна – коварнее черноты – искажала контуры, растворяла цвета и топила мир в сплошной вязкой мути. Йенс брёл наугал, оскальзываясь в лужах, и звал Торику.
То-ри-ка... Как до-ре-ми... Три ноты, без которых не сложится ни одна мелодия. Он чертыхался, натыкаясь на фонарные столбы-невидимки, и вытягивал шею, пытаясь ослабшим зрением выхватить из тумана знакомый тонконогий силуэт. Йенс узнал бы её из миллиона – в любой одежде, в толпе, в темноте, и даже в этой манной каше – но улицы оставались пусты. Он и не заметил, как свернул на Банхофштрассе, просто едва уловимо изменился звук шагов – по брусчатке каблуки стучали глуше – и стало просторнее.
Под смутно-желтоватой вывеской стояла группа людей – или доппельгангеров? – в чём-то, напоминавшем древнеримские тоги. Йенс рванулся к ним, и чуть не расквасил нос о стекло. «Привет, парни! – сказал он манекенам. – Тут девушка не пробегала? Волосы, жаркие, как солнце, талия – в руку толщиной. Да, это жена моя. Эх, вы, дурачьё...». Теперь он без труда сориентировался. «Н & M», магазин молодёжной моды, соседнее здание – бывшая колбасная, а за ним – «Остерглоке».
Амбарный замок исчез. Из-под двери сочились голоса, шёпот и негромкая, отрывистая музыка.
– Торика! – снова позвал Йенс. – Ты здесь? Торика, пожалуйста...
Он подтянулся на карнизе, нечаянно уронив на землю с десяток «писем», подёргал крепко запертые ставни, но стальной шпингалет не сдвинулся ни на миллиметр.
– Пожалуйста... ты должна быть здесь...
Йенс распахнул дверь и ворвался в кафе. Там шарахнулись по углам тени, но Йенс, как ни вглядывался, ни в одной из них не признал свою любимую.
Тогда он вернулся на крыльцо и, присев на ступеньку, тихо заговорил. Он просил у Торики прощения – за свою тугоухость и неуклюжесть, за то, что любил вполсердца и переломал всё, что было хрупко. Слова, которые Джессике некогда приходилось вымаливать, теперь сами шли на язык. Жаль, что адресат их не слышал. А если и слышал, то не выдал себя. Слова пролились впустую и не принесли облегчения.
«Я видела, как он мечется, охваченный болью, и мысли его тянутся ко мне сквозь пустое пространство – яркие, будто разноцветные нити. Красные ниточки надежды, чёрные – обиды, и хрупкие золотые паутинки... любви? Глупости, бессмыслица, не может человек любить доппельгангера.
Я стояла у окна, завернувшись в занавеску, и Йенс прошёл совсем близко, повторяя моё имя. На меня дохнуло его отчаянием, но он не заметил меня».
Торика дернула плечом, и капля чернил, сорвавшись с конца пера, расползлась кляксой во всю строку. «Любовь» посинела, распухла, выпустила кривые лапки, точно уродливый паук. Оборвались паутинки надежды.
«В какой-то момент мне стало его жаль, настолько, что захотелось подойти, взять за руку и проводить домой, как заплутавшего в чужом городе ребенка. Но я сдержалась. У меня нет права вмешиваться в его жизнь. Ему не нужна такая, как я. Ему нужен человек, способный сострадать и заботиться. Люди умеют это гораздо лучше нас.
Он спешит, потому что скоро зима, но наши границы охраняет страх. В подземном Анде не бывает ни зимы, ни лета. Но это не значит, что я не чувствую смены времён года. Когда наверху осень – река темнеет, а в душе делается уныло и холодно. И облетают – пусть не листья, но бесполезные мысли и мечты, всё не написанное, не высказанное, не додуманное до конца. Я отпускаю жалость по течению реки...
Девятнадцатое октября. Андсдорф, Остерглоке».
продолжение следует...
Источник: проза.ру
Автор: Джон Маверик
Топ из этой категории
Любовь, как оказалось, не только полностью преображает жизнь. Она меняет наш мозг! Создавая «любовную карту» мозга,...
Вот некоторые из них. Включайте спокойную классическую музыку, когда садитесь поесть. Под такой аккомпанемент люди...